«У-у, да он, братцы, не в любомудры ли вознамерился податься, в глашатаи новой эры человечества?» – не преминет поддеть себя, ущипнуть, чтобы очухаться.
Ни крепчающая год от года рутина бюрократического сидения в обкомовском кабинете, ни уже опостылевшая бумаготворческая и болтологическая деятельность, ни суета и толкотня людская каждодневная, ни бдительно дремлющая, поджидающая своей минуты самокритика с насмешливостью – ничто и никак не могло загасить в нём потаённый огонёк желания порассуждать, поковыряться в вечных вопросах бытия.
«Эх, братцы, ещё, наверное, многое что нужно познать и понять мне, молодому да раннему, чтобы правильно оценивать жизнь вокруг!» – бывало, не находя надёжного ответа на свои же вопросы и сомнения, успокаивал он себя. Однако – тщетно: не уговорчивой слепилась душа его, беспокойно денно и нощно жили мысли, давнишние и только-только народившиеся, и поминутно цеплялись они за всевозможные явления жизни.
Глава 12
Наступили благодатные, а ещё говорили через годы – благодушные, но, без сомнения и иронии, сытные и сулящие много чего ещё теперь и потом семидесятые. И от войны с её покосными смертями, чудовищными зверствами и разрушениями уже довольно далеко было, боль забывалась, изглаживалась, но крепло и расцветало чувство гордости за себя и народ – победили! И за поперечные, не как у всех взгляды не терзали в тюрьмах и лагерях, нередко ограничивались принуждением, вполне серьёзно считалось, к лечению в психбольнице. Но по возможности высылали за рубеж – в рай земной, на свой лад понимали те, кто оставался в этой, говорили они тихонько, стране дураков и самодуров. И подавно тогда уже не казнили за иные мысли.
Так называемое, светлое будущее в семидесятых стало зримее, ощутимее, чувствительнее грезиться, приманчиво виднеясь в каких-то приятных ды́мках, тем более что жилось полегче, а потому можно было позволить себе помечтать. Народ, наконец-то, стал относительно хорошо питаться, относительно хорошо одеваться, получать от государства относительно хорошие зарплаты и пенсии и относительно хорошее жильё.
– Что ж, живи – не хочу! – говаривал бывалый, тёртый люд, особенно фронтовики-ветераны и оправданные узники, можно было говорить без утайки, сталинской диктатуры, уже вполне счастливые только лишь оттого, что живы, несмотря ни на что.
И верилось человеку, простому и не очень, и во всех верхах тоже не остывала вера: чуть-чуть поднажать бы, поднатужиться, что ли, – и вот оно, это вожделенное, всевозможно раскрашенное по радио и в телепередачах, на плакатах, на картинах, в кино, в пьесах, в песнях, в митинговых речах и где-то и в чём-то ещё светлое будущее. Но главное, оно крепко вселилось в воображение и мечты миллионов граждан, хотя именовалось иноязычным, до сего времени непереведённым и даже не растолкованным для масс, но таким уже родным, почти что домашним, семейным словом «коммунизм». Знали и стар и млад: будет так, как сказали когда-то Карл Маркс и Владимир Ильич Ленин: от каждого – по способностям, каждому – по потребностям.
– Что ж, хорошее дело задумано, – толковали люди.
– Если воистину этаким макаром устроится жизнь, то народу и печаловаться будет не об чем.
– Каждому по потребностям? А что, я согласен!
– Да, живи и радуйся.
– И рая не надо! Правильно?
– Коню понятно, правильно!
Ждали и верили – к восьмидесятому или, в крайнем случае, чуть-чуть попозже непременно наступит он, коммунизм, о чём когда-то было обещано с высокой трибуны. И Афанасий Ильич ждал и верил. Говорил:
– Коммунизму, товарищи, один чёрт, не сегодня-завтра случиться. И случиться потому, что по-другому и быть не может. Да и не должно быть!