— А ну-ка!
Уборщик поддал ей под зад, и Глэдис вдохнула холодный утренний воздух. Обернувшись, она в последний раз окинула взглядом кабаре, запыленное зеркало, переполненные окурками пепельницы. Чупамирто зевал, сидя на бонго. Лимонно-желтые огни погасли, и пальмы, выстроившиеся вдоль тротуаров, снова стали похожи на облупленные колонны. По улице между луж пробежала кошка; ее булавочные зрачки вобрали в себя ушедшую ночь. Глэдис сняла туфли, передохнула, закурила (пухлые губки, зубы с золотыми коронками) последнюю сигарету — ей полагалась сигарета каждые пятнадцать минут. На улице Герреро вода уже сошла, и она смогла обуться. По Букарели, не отбрасывая тени, со скрипом катили первые велосипеды; уже пошли трамваи. Проспект походил на свалку: обрывки бумаги, отбросы из китайских кафе, дохлые собаки, старуха, роющаяся в мусорном ящике, дети, зарывшиеся в ворох газет и афиш, заменяющих им постель. Слабый, мерклый свет — как от свечи у тела покойника. От Лошадки в сторону Докторес отходила похожая на гроб грядка еще не раскатанного асфальта, унылая, как протянутая рука. Казалось, ничто не может оживить это мертвое царство. Ну, а когда светило солнце, чувствовалось здесь биение крови, трепет жизни? Глэдис, перед которой открывался вид на Карла IV и его карликовый двор из неоновых выкриков
ЛОТОНАЛ ГАРАНТИРУЕМ ЧЕТЫРЕ ПЯТЫХ
ВАШЕГО HIGHBALL GOODRICH
ВАШЕГО HIGHBALL GOODRICH,
не приходили на ум лотки с фритангой и газетчики в бумажных колпаках, с оттопыривающими рубахи кипами газет за поясом, потому что она не знала дневной жизни, дневного Мехико, старого, пыльного Мехико, где самый воздух обгладывает силуэты современных зданий, превращая их в развалины огромной деревни. Миниатюрная, в облегающем тело, как кукурузные листья тамаль, лиловом атласном платье, из-под которого выглядывали тонкие ножки в туфлях на платформе, она шла и зевала, сверкая золотыми зубами. Глазки, как капули, а взгляд воловий. Какая скука идти одной по Букарели в седьмом часу утра! Она напевала песенку, которой когда-то каждую ночь учил ее толстый пианист из «Бали-Аи»: о женщина, о женщина-богиня, и Бето мне ее пел; вот уж кто по-настоящему взял меня в оборот; он был таксист и все катал меня на машине; парень хоть куда — и в постели не оплошает, и выпить не дурак! Бывало, говорил: «Чувиха, садись в машину, чувиха, сегодня я накачаюсь»
— Ты одна, милашка?
— С тобой. Что скажешь?
Чупамирто уже знал его и объявлял в микрофон, что посвящает ему свои мамбо; я таксист, кручу баранку.
— До чего же ты хороша, милашка, ай-ай-ай, мой плясун уже вскочил — заслышал харабе…
— Не драчись, рукосуй.
— Вот это да…
— Ах, как жаль, ах, как жаль…
я таксист, кручу баранку, и второго такого весельчака не сыщешь; до чего он мне нравился в своем канареечном свитере
— А в школе тебя не подцепил какой-нибудь поросенок, милашка?
— В школе? Ты шутишь.
— Ко мне приставал один верзила по прозвищу Майейа, проходу мне не давал. Я был тогда еще совсем малявка, и этот долдон драл меня за уши. Так это и продолжалось до тех пор, пока я не убил одного кореша и меня не посадили на два года. Видела бы ты теперь этого Майейю. Иногда я его встречаю, и он строит мне такую улыбочку, как будто я его закадычный дружок. Но я тоже ни с кем не связываюсь. Сама видишь, в какие передряги попадает таксист; и вылезают, не заплатив, и обзывают по-всякому. Ну и пусть обзывают. Что лучше — умереть в своей постели или чтобы какой-нибудь тип отправил тебя на тот свет? К чему лезть на рожон, верно я говорю?