Произнося эти слова, Родриго сам сомневался в их правдивости. Ему не к чему было подлаживаться к Икске Сьенфуэгосу, его новая жизнь требовала определенного отношения к другим — такого отношения, которое прежде всего избавляет от надобности объясняться и оправдываться. И тем не менее…
— Послушай, Икска: тогда было очень легко все уничтожать, а между тем речь шла о вещах, которые нельзя уничтожить. А теперь, когда у меня есть только такие вещи, которые заслуживают уничтожения, о которых я же говорил — пропади они пропадом, я не в силах тронуть их, я их ценю и берегу. Я ценю и берегу все, чем определяется мое новое положение. И я поставил крест на любви, на самоуважении, на призвании, на всем… и моя мать знала, что так будет, понимаешь? Поэтому она требовала от меня обеспеченности, да, буржуазной обеспеченности, которую я в конце концов и создал себе. Моя мать понимала меня, еще бы, но она понимала меня в каждом отдельном случае, в данный момент; она не знала, что так будет — как бы это сказать? — в целом, в охвате всей моей жизни, а если и знала, то не говорила этого, ища другие, не связанные с моими наклонностями поводы для того, чтобы предъявлять мне свои требования, и мне приходилось оправдываться в том, о чем она знала, но не говорила. Наши отношения были чем-то вроде игры, в которой игроки никогда не встречаются, а каждый играет, как сумасшедший, сам по себе, и думает при этом, что играет с другим.
— Да ведь ты и сейчас делаешь то же самое, неужели ты не понимаешь? Как ты ни стараешься, ты не можешь увидеть себя в истинном свете. Я знаю, что сейчас, разговаривая со мной, ты хочешь быть искренним, Родриго, но в действительности ты только стараешься вызвать у меня сочувствие и восхищение твоими новыми оправданиями. Ты…
— Замолчи, дурак! Что ты понимаешь! Ведь ты живешь, как тень, тайком роясь в чужих жизнях, ища в них поживу. Ты нежить без плоти и крови. Подумаешь, чистый человек! Лучше бы посмотрел на себя и почувствовал все свое убожество…
— Значит, ты его чувствуешь? Ну и чувствуй. Тебе не к чему об этом говорить.
Родриго опять нажал кнопку электрозажигалки.
— Чистый человек! Сильный человек, способный нести свою трагедию в себе! Слизняк! Ты никогда никому ничего не дал, кроме твоих рецептов, твоей проклятой праведности; ты никого не любил… Вот. Теперь ты уже не можешь третировать меня как ничтожество!
Икска медленно курил, притулившись к углу кабины.
— Тебя мучит история с Нормой.
Родриго дал тормоз. Икску бросило вперед, и он обеими руками уперся в ветровое стекло.
— Повтори только это, сволочь, и!.. — Родриго поднес кулак к лицу Сьенфуэгоса. — Что ты об этом знаешь! Ты переспал с ней, чтобы что-то испытать, не знаю, что — кто тебя поймет, — а не потому, что любил ее; ты ее никогда не любил, и никто не любил ее больше, чем я, слышишь! Не думаю даже, что ты это сделал для того, чтобы доказать мне, что можешь в два счета добиться того, чего я не добился за всю жизнь. Но ты не спал с ней всякий раз, когда потихоньку выходил из дому и отправлялся в бордель, тебе не приходилось наделять каждую девку лицом и телом Нормы, чтобы быть в состоянии хоть немного любить ее, ты не говорил проституткам слова, которые хотел бы сказать Норме, которые предназначались только для нее; ты не пытался заменить Норму десятками безымянных, безликих, бесчувственных тел. Сволочь!
Икска расслабленно сидел в своем углу и молча улыбался.
— Ну-ну, смейся. Конечно, тебе-то что.
Машина медленно тронулась. Руки в желтых перчатках легонько ерзали по рулю. В последний раз — клялся себе Родриго, — в последний раз, больше никогда. Он думал о том, что возможны всякие объяснения и что ему незачем возвращаться к тем, которые ему больнее всего принять, которым не должно быть места в его новой жизни.