— Газ? — полувопросительно-полуутвердительно сказал Сьенфуэгос. — Да ведь он не твой. Ты что, не понимаешь? Он не твой.
Хохотнув, Икска швырнул в Родриго газетой. Тот повалился ничком на кровать. Сьенфуэгос, казалось, брал в свои руки мирок этой комнаты, лепил его, возвращал стенам их грубую устойчивость, рассовывал все по своим ящичкам, обращал золото в тусклую медь. Ему ничего не стоило убить чудесный сон, раздавить смешком его волшебных обитателей.
— Выкладывай, выкладывай, — приставал Сьенфуэгос, вертя стул. — Дай волю своему красноречию. Тебе ведь хотелось, чтобы был свидетель? Ну, так не жмись, говори.
— Не морочь мне голову! — пробормотал Родриго, все еще лежа на животе и глядя на брошенную Икской газету, которая медленно впитывала лужицу, образовавшуюся от капель, падающих с потолка: три финансовых магната кутят в ресторане, схвачена Вируэлас, убийство на почве ревности, море спермы в типографской краске. В трех магнатов заворачивают рыбу, Вируэлас служит треуголкой мальчишке, попавшему под дождь. (Крепкий панцирь и живучее нутро. Вчера вечером в четырех стенах с заткнутым ртом. А сегодня здесь как ни в чем не бывало чищу себе ногти и разглядываю лица трех толстых банкиров — нет, это все равно, что рисовать скрипку для Паганини.) Родриго со смехом вскочил с постели: один из них, с жемчужной булавкой в галстуке, с highball[49] в пухлой руке, был он, Роблес.
Норма открыла глаза, и ей захотелось, чтобы солнечные лучи прокалили ее зрачки. Потом опять прикрыла веки, чтобы испытать то ощущение, когда, как круги от камня, брошенного в стоячую воду, разбегаются синие точки и красные искры. Но солнце концентрировалось на ее губах. Солнце целовало ее. Норме захотелось вспоминать, вспоминать поцелуи. Она снова раскрыла глаза и порывисто приподнялась. Она всегда молила судьбу, чтобы ее вспоминали, и никогда не хотела никого вспоминать. А теперь она испытывала, помимо страха, легкое чувство обиды, унижения при мысли о том, что она скоро начнет вспоминать, в то время как другие забудут ее. Расширив ноздри, она вдыхала запах дрока, поднимавшийся из сада. Это был такой же сад, как тот, другой, возле домика, где она отпраздновала свое восемнадцатилетие. Вспоминал ли его кто-нибудь, кроме нее? Вспоминал ли кто-нибудь в эту минуту — и в любую другую — всю жизнь Нормы? Она протянула руку и взяла флакон с маслом, а солнце, сгущенное солнце, дробилось, преломляясь в собственном свете, который отражало блестящее тело с фиолетовыми остриями сосков.
Мануэль Самакона открыл окна своей квартиры на улице Гвадалквивир и со стоном закрыл глаза. Прерывисто дыша, он взялся обеими руками за голову и сел на обитый кожей стул. Ему захотелось вспомнить фразы, которые он произносил вчера вечером, но в памяти всплывали только глаза молодого человека, страдающего астигматизмом, безупречно черная кожа негров, запах табака, «Мисс Диор» и дезодорантов. «Парадокс, метафора, образ, какими опасностями вы чреваты!» — пробормотал он и, подбежав к зеркалу, вправленному в жестяную звезду, увидел, как у него вспыхнули, налились кровью уши. Он с улыбкой вернулся к письменному столу. Взял перо и бумагу. Посмотрел на Пасео-де-ла-Реформа, пытаясь обнаружить что-нибудь новое в этом знакомом уголке. Начал писать: «Мексика» — с весельем, «Мексика» — с яростью, «Мексика» — с ненавистью и состраданием, которые кипели в нем и которые он ощущал как физическую боль в солнечном сплетении, и снова, и снова — «Мексика». Так он исписал страницу, начал другую, исписал и ее, потом вышел на балкон, воззрился на солнце, скомкал листки и изо всех сил швырнул их в светило с уверенностью, что они долетят до него и сгорят, а затем схватил горшок с цветами и швырнул его тоже в солнце. Ему бы камень, много камней, но он услышал только, как горшок упал на асфальт, разбившись вдребезги, и увидел герань, раздавленную колесом автомобиля.
Он сел за письменный стол. Вспомнил, что этот уголок, широкий и пышный Пасео-де-ла-Реформа, скопирован с авеню в Брюсселе по указанию Шарлотты. Увидел, как понуро прошла-промелькнула индейская семья. Услышал истошный плач девочки, почувствовал запах наперченных кукурузных початков и хикамы с лимоном, проникавший в его открытое окно. Напротив высился пятнадцатиэтажный жилой дом на бетонных опорах, воздушный в своем одеянии из стекла и многокрасочной мозаики. Контраст? Нет. Самакона взял перо.