Ребенку было около пяти лет, когда умерла его мать и Хоакинито вернулся в Нейи. По счастливому совпадению в это же время умер их поверенный, и Хоакинито, расположившись в библиотеке, взялся управлять состоянием семьи Ортис де Овандо. Он с удивлением обнаружил, что попечением старого адвоката Лесселя оно не только не уменьшилось, а, напротив, возросло, и Хоакин, сорокалетний вдовец, окруженный соблазнами Парижа, полного поэтов-авангардистов и куртизанок, пусть не столь блистательных, как в 1915 году, зато более веселых и менее разорительных, решил, что настало время для новых форм вложения внушительного капитала, которым он располагал, — благослови бог Лесселя, дона Франсиско, и асьенды, и акции! Административного рвения Хоакинито хватило всего на два дня, и скоро на весь Париж прославился южноамериканский миллионер в серой шляпе, способный арендовать на одну ночь «Сфинкс» и декламировать Гюго с акцентом, который все находили épatant[57].
В начале 1935 года семье пришлось продать дом в Нейи и отправиться в Мексику. Несколько недель Монпарнас оплакивал отсутствие Хоакинито, для которого теперь стало единственным и постоянным удовольствием возлежать на мягкой софе в амбургском доме.
Амбургский дом! В тот вечер, когда донья Лоренса вновь вошла в него, она села на ступеньку лестницы и заплакала. Ее встретило то самое зеркало в золотой раме, перед которым — как давно это было! — она стояла перед отъездом, поправляя вуаль и улыбаясь мягкой улыбкой, исполненной покорности судьбе. Но теперь то ли в зеркале, то ли в складке ее губ сквозило нечто такое, о чем донья Лоренса не хотела думать, но что накладывало отпечаток на весь ее облик: уверенность в близости окончательного успокоения, окончательного, как воскресшее воспоминание о прошлом, не позволяющее больше искать это прошлое и думать, что оно все еще существует. Донья Лоренса опустила взгляд и решила забыть. Забыть, что она вспомнила. Оставаться знатной дамой.
«Ты видел, Хоакин? Вчера я пошла посмотреть на дом Геновева: теперь там кондитерская, конюшни развалились; а в доме Родольфо — испанский клуб. Говорят, в правительстве одни масоны. И это еще не все. В школах не преподают закона божьего. Ни у кого нет денег на приемы. Все наши друзья стали счетоводами и торговцами, коммивояжерами и мелкими служащими или, в лучшем случае, учителями истории».
Во всех знакомых домах со стен смотрели, как призраки, темные прямоугольные пятна — раньше здесь висели старинные картины, попавшие теперь в руки какого-нибудь антиквара; дешевая обивка в цветочках покрывала потертый шелк диванов и кресел, линолеум заменял ковры. И с такими людьми, как Овандо, никто не считался. Франсиско сказал бы: «Как может быть, чтобы принимались важные решения без консультаций с классом, который имеет законное право на руководство? И как может быть, чтобы дочери моей сестры держали галантерейную лавку и простаивали целый день за прилавком, а в окне внучки бывшего министра красовалась надпись: „Вязка свитеров“?» С Бенхамином этого не случится. Я позабочусь о том, чтобы он высоко держал голову, сознавая свое происхождение и свой долг; а вместе с ним и все мы, Ортис де Овандо, вновь займем достойное положение. А Хоакинито: Я не виноват в débâcle[58], я им все уши прожужжал, чтобы они ушли из деревни и купили недвижимость, как двоюродные братья, которые теперь загребают деньги лопатами. И в конце концов, по мне уж лучше проводить день, лежа на софе и попивая коньяк, чем, как мои товарищи по британской школе, с утра до вечера продавать галстуки под надзором какого-нибудь паршивого гачупина, который заведует отделом.
Многие из старых знакомых оставались в Европе. Другие, те, у кого еще были деньги, начинали возвращаться в Мексику и предавать — стонала донья Лоренса — свой класс: якшаться с бандитами, играть в бридж с женами политиков и закрывать двери перед обедневшими друзьями. Кое-кто даже породнился с безбожниками! И амбургский дом мало-помалу распался на части: сначала в чужие руки перешел сад, где построили себе апартаменты какие-то ливанцы; потом конюшня, переоборудованная под бакалейный магазин; наконец, фасад дома, гостиные, первый этаж, где разместилась модная лавка. У них осталось всего четыре комнаты: спальня, превращенная в столовую, комната Хоакино, комната, где спали донья Лоренса и Бенхамин — это в восемнадцать-то лет! — и кухня, где готовились фрикадельки и рис, их повседневная пища. Донья Лоренса не пожелала расстаться с мебелью, и она громоздилась в спальнях рядом с фарфоровыми и хрустальными вазами для цветов, фарфоровыми фигурками придворных в белых париках, камеями, музыкальными ящиками, буколическими гобеленами и прочей рухлядью, пропахшей затхлым запахом, не выветрившимся из ореховых шкафов, и воплощавшей былое величие дома Ортис де Овандо. Солнце уже не заглядывало к ним. А по ночам на сданной в аренду крыше мигала зеленым огнем реклама пива. Проходить к себе им приходилось тихо и быстро, через модную лавку, через прославленную гостиную, где когда-то чествовали Полавеху, а теперь расположились глухие гости — манекены. Но в спальне упорно оставался старый мир. Здесь все сохранялось, и прошлое, и будущее! И Бенхамин! Такой послушный и почтительный, со своим очаровательным французским акцентом. Да, он будет настоящим сеньором. Он не сможет по семейной традиции учиться в Европе. Но и не будет тереться среди всякой шантрапы в университете, как его двоюродные братья, которые ради диплома архитектора поступились гордостью Овандо.