Я вошел в ледяную воду по щиколотки, когда расслышал со стороны «Реморы» первые приглушенные аккорды. К своему удивлению, песню я узнал. Почти сразу, причем. Это была одна из тех, давних, сочиненных Камориль в приступе отчаянной нежности, когда он все еще надеялся на что-то. Да нет же, верил, что сможет меня сломить и очаровать. Вот же упрямец, а. Отобрал у Ари гитару, что ли?
Я смотрел в сторону «Реморы», чувствуя, как холодные волны тычутся мне в ноги ледяными влажными языками. Слова песни всплывали у меня в голове, хоть в реальности их и не звучало:
«В эту ночь золотой океан сладок мёдом и тёпел весной. Ты раздет, не умыт и босой. Ты в разрезе придуманных стран. Ты в извечном полночном пути, околдованный взглядом судьбы. И судьбе от твоей ворожбы — не уйти.»
Океан — тёпел, говоришь? Ну, что ж. Пусть будет так. Самый яростный холод почти неотличим от огня, который оставит ожег. Так и это холодное море, может быть, просто кажется мне таким.
Я сделал несколько шагов вперед, войдя теперь уже в волны по пояс. На руках и загривке мелкие волоски встали дыбом. Я обнял себя руками, но потом этот инстинктивный жест остановил. Выдохнул, решился и нырнул, быстро, сразу — далеко и вглубь. Открыл глаза под водой для того лишь, чтобы увидеть кромешную тьму. Руками развел, вонзаясь в холодную толщь, скользя в черной ледяной пустоте ниоткуда и в никуда. Ногами оттолкнулся от песка и вырвался из воды наверх, жадно глотая прозрачный ночной воздух.
Холод сковывал меня, и, чтобы противостоять ему, я стал двигаться. Я плыл, загребая ладонями упругую волну, то и дело скрываясь в воде с головой, лишь раз в три-четыре взмаха руки поворачиваясь, чтобы вдохнуть. Это длилось недолго — время всегда бежит для меня быстрей, если и я куда-то бегу. Или плыву — так быстро, как умею.
Я развернулся в воде, оглядываясь на побережье, на набережную, пирсы, на усеянную огнями «Ремору», возле входа которой, как я отсюда заметил, начал толпиться люд. Наверное, подходят настоящие поклонники творчества Ари и компании, которым не лень плестись на набережную глубокой ночью.
Остановка была напрасной — мне снова стало пронзительно холодно. Я вывернулся и, вопреки всякой логике, нырнул на глубину, стараясь ввинтиться так далеко в черную темень, как только сумею. Может, достану дна. Наберу в ладони песка — чтобы самому верилось, что я до этого дна доплыл. Жидкий лед заполонил все вокруг, объял меня, всепрощающий, ласковый и жестокий. Я, рискуя уже не вернуться, выдохнул немного воздуха, чтобы, может быть, стать тяжелей — но дна так и не достиг. Легкие стало жечь и я, развернувшись, поплыл снова наверх. А потом, гонимый не разумом и не чувствами, но инстинктами, стал грести к берегу.
Скорее, скорее. Вылезти и согреться.
Но в этом еще одно коварство моря — в нем всегда теплее, чем снаружи, когда ты выходишь на воздух и тебя начинает обдувать прибрежный ветер. Я шлепал по мелководью к берегу, и меня охватила дрожь. С волос по спине стекала ледяная вода, лишая меня даже надежды на то, что высушенному ветром телу станет теплей. Зуб на зуб не попадал. Я, растирая себе плечи, выбрался на холодный песок. И тут мой взгляд снова привлек ближайший двухэтажный пирс. К нему как раз пришвартовывалась лодка — небольшая, черного цвета. Из нее вышел некий пожилой мужчина с окладистой бородой, одетый в спортивные штаны, дутую куртку и кепку с козырьком. Он ловко закрутил канат вокруг фигурного держателя и направился куда-то в сторону набережной.
Я проводил мужчину взглядом, а потом снова уставился на его лодку. Я даже дрожать перестал.
Кажется… кажется море приняло меня, не понимая, — слишком уж оно велико, — но я… я понял его. Кажется. Понял.
Я аж бегом бросился к месту, где оставил свою одежду. Натянул джинсы, сунул ноги в кроссовки. Майку и ветровку перекинул через плечо и быстро взбежал по лестнице, а потом, на ходу расстегивая золатунное ожерелье, стрелой преодолел расстояние от выхода на берег до входа в «Ремору».
У самого входа в бар терлись какие-то мутные личности и разглядывали меня без всякого стеснения. А я как раз там и притормозил, прямо под яркой неоновой вывеской, вцепившись взглядом в свое ожерелье, пристально изучая его так, как будто бы вижу в первый раз.
А так бывает. Так всегда и бывает — когда ты видишь что-то бессчетное количество раз, глаз «замыливается». Ты перестаешь понимать, помнить детали, перестаешь обращать на них внимание.
А семнадцать золатунных бусин были нанизаны на шнурок, бывший, наверное, белым когда-то, а от времени ставший бурым. И они не болтались на нем свободно, нет. Их нельзя было перебирать, как четки. Они были строго зафиксированы — каждая на своем месте, при помощи двух маленьких узелков с обеих сторон каждой бусины.