Временами, когда действующие лица разговаривали помедленнее, Крамнэгелу удавалось разобрать слова. Вот, например, когда девушка в дешевой косынке сказала, прижавшись спиной к стене муниципального здания: «Сегодня никак нельзя, голуба, я нездорова», Крамнэгел все понял и даже объявил во всеуслышание:
— Времени жалко на такое дерьмо!
Секс он понимал и принимал, но жизнь была для него сущей неразберихой. «Какое отношение это имеет к любви, так-растак?» Конечно, то, что девушка должна заниматься любовью — на то и кино, но с какой это стати камера должна ловить ее в столь неудобный момент, будто для этого нет рекламных коммерческих роликов, которые обходятся с подобными проблемами тактично и со вкусом. Что же до ее юного компаньона, то его во всей красе показали в государственном венерологическом диспансере. Поскольку роль доктора играл хорошо известный местный комик, остальные пять-шесть зрителей буквально сотрясались от хохота.
— Блевать от этого хочется! — выкрикнул в темноту Крамнэгел.
С юношей сурово поговорил отец, пригрозив вышибить из него дух, если он еще раз подцепит то же самое, — так, во всяком случае, понял его слова Крамнэгел. А в следующей сцене достойный родитель уже катался по кровати с огромной бабищей.
И снова аудитория — как мала она ни была — зашлась от смеха.
Камера прошлась по ряду грязных, запущенных домишек, зацепилась за освещенное окно в одном из них. В этой комнате, раскрыв в приступе страсти рот, лежала с волосатым рабочим-итальянцем мать героя фильма, благочестивая ханжа-фанатичка, не выпускавшая из рук Библии. И все это для того, чтобы показать, что в нашем мире распутство плодит распутство. Круг замкнулся. Вернулись к исходной точке. Распад семьи. Ей-богу, фильм прямо для Арни Браггера и ему подобных. Чушь собачья.
Выходя из кино, Крамнэгел объявил кучке людей, изучавших развешанные у входа кадры из фильма:
— Надо быть последним психом, чтоб ходить на такое дерьмо. Одно слово — грязь!
К его изумлению, этого высказывания оказалось достаточно, чтобы заставить колебавшихся принять решение. Они сразу же выстроились в очередь за билетами.
— И что это за паршивая страна такая? — вслух поразился Крамнэгел.
А люди поглядывали на него сочувственно и откликались на возмущенный взгляд виновато-непристойными улыбочками. Крамнэгел пошел своей дорогой; события дня окончательно вывели его из равновесия.
Таверна «Гнедой конь и голова принца» еще не открылась. Крамнэгел потряс дверь и попытался заглянуть внутрь через мутное окно, «козырьком» Приставив ладонь к глазам. Раньше, чем можно было ожидать, сгущались сумерки. Никаких признаков жизни. Холодно. Пройдясь взад-вперед по унылому тротуару, Крамнэгел в конце концов прибавил шаг, потому что сизая вечерняя сырость уже пронизала его до мозга костей — на окрестных полях лежала дымка тумана. Из луж, въедаясь ему в ноздри, поднимался пронзительный запах навоза. Именно таким представлял он себе ад. Ботинки вязли в грязи, той же грязью ласково обдавали проходившие мимо машины. Вышел в поле. Да, ужасный выдался день, просто ужасный, а ведь наступлению этого дня способствовало все бескрайнее двуличие его собственного полицейского управления! В воображении возникло расплывшееся в улыбке Чеширского кота[7] лицо губернатора — сверкая прекрасными зубами, тот с презрительным равнодушием взирал на безобразную Terra incognita,[8] расстилавшуюся во мраке по сторонам гордого одинокого утеса богоизбранной страны. Доведенный до отчаяния неожиданным и непривычным одиночеством, Крамнэгел затянул «Америка прекрасная», а прервав пение, полез в карман за сигаретами и обнаружил, что сигареты кончились. Он вышвырнул пустую пачку таким жестом, будто пустил камешек «печь блины» по воде. От того, что в карманах нашлось несколько коробков спичек, стало совсем тошно.
Теперь окончательно стемнело. В «Гнедом коне и голове принца» зажглись огни, и издалека таверна походила на рождественскую открытку. В зале сидели четверо стариков и старуха. Заведение открылось минуты две назад, но они, казалось, сидели там давным-давно. Три старика, пристроившиеся на лавке, взглянули на пришельца с меланхолией, которую у стариков легко принять за враждебность. В пожилой даме было что-то кричаще мужеподобное: она была из тех потускневших, беззубых, потрепанных и изжеванных жизнью особ, чей когдатошний порок — любовь к черному пиву — увы, не считается больше пороком. Четвертый старик расположился за стойкой, и в позе его было нечто, свидетельствующее о желании обособиться. Если у остальных кепки на голове сидели прямо, символизируя тем самым конформизм, уравновешенность и, следовательно, добропорядочность, то он свою кепку лихо надел набекрень. Горло у него было укутано клетчатым шарфом, оба конца которого свисали до пола. Лицо, не лишенное сумасшедшинки, алело отблесками былых бурь, в глазах горело пламя нетерпимости, а испятнанные никотином губы время от времени кривились, когда его сознание пронизывала очередная буйная мысль. На кончике носа у него дрожала капля, и он тщетно пытался втянуть ее обратно в ноздрю.