Короче, гулянка гулянкой, а дело не ждет. Мужики — Джоны, Биллы и Смиты — разошлись по хозяйствам, наслушавшись о райской американской жизни, взялись пахать и сеять. В подклете оставались теперь два постоянных гостя: высланный анархист, проживавший в Свободном и носивший трудную для языка фамилию — Пергаменщиков, да прибившийся к Березину, тоже сосланный в прошлом, поляк по прозвищу Пан Сучинский. Первый не пил вообще и склонен был лишь к тихим разговорам о революции, о власти, о грядущих переменах в российской жизни и прочих крамольных делах; второй был уже в годах, но пил столь много, что спал сутками, и ко всему прочему был слепой. Алексей скоро заскучал от такого общества и сам поехал в Свободное — гостить.
Николай не дождался, когда брат-хозяин вспомнит о полях, стал было нанимать работников, однако Алексей, вернувшись, распорядился по-своему. Хлеб, сказал он, сеять в Сибири невыгодно, и лучше всего земли пустить под пастбища и вдвое увеличить табун лошадей. И косить десятки тысяч пудов сена — тоже ни к чему. В Америке вон совсем не косят, табуны на подножном корму круглый год. Вот и они теперь переведут коней на самообеспечение и кормить будут лишь в сильные морозы. Конюшен тоже не нужно; если лошадей держать на холоде, то они становятся выносливыми и у них шерсть длинная вырастает. А обучать молодых под седло и в упряжку — вообще российская дикость! В Америке давно уже так не делают. Надо коня — покупай его диким зверем, так сказать, неиспорченным товаром, натуральным продуктом природы.
У Николая Ивановича голова пошла кругом, руки опустились. Брат же, освобожденный от летних трудов, задумал перестроить дом по-своему. Он решил снести красное крыльцо и взамен соорудить парадное с высокими белыми колоннами. И чтобы ступени сбегали вниз до самого подножья холма. Нанял мужиков, и работа закипела. До осенней ярмарки успели только сломать старое и привезти из карьера белый камень. Второй раз оказавшись в роли подручного, Николай глядел на то, что вытворял брат, и порой не выдерживал. Он пытался вразумить его, мол, люди уже смеются, в глаза стыдно смотреть, как хозяйство запустили, но Алексей не обижался и на это. Отчаявшись, Николай Иванович тоже махнул рукой и, вместо забот на лугу, брал своих сыновей и поднимался на уцелевшую смотровую башню.
Оттуда было далеко видно. За воротами, выходившими на запад, кипела неторопливая жизнь в Березине, на востоке — в Свободном, а дальше зеленели поля, луга, выпасы с табунами коней, потом стеной начиналась бесконечная голубоватая тайга.
И умиротворялась душа…
Осенью Алексей погнал лошадей на ярмарку, но не в Есаульск, как обычно, а куда-то на восток. Из Иркутска пришло письмо, где он просил брата встретить и устроить в доме мастера, который подрядился отливать львов с шарами для парадного и садовые вазоны. О себе сообщал, что выгодно торгует лошадьми и будет к рождеству.
Но время шло, а ни мастера, ни самого Алексея все не было. После рождества вернулись табунщики, гонявшие лошадей. Они сказали, что барин остался еще на недельку, чтобы закончить дела, и скоро нагрянет. Николай ждал его месяц, другой, однако брат пропал бесследно — как и тогда, после гимназии. Пришлось даже заявить об этом в полицию, чтобы начать розыск.
А весной, после ледохода, сначала явился мастер, потом нагрянула толпа поющих цыган. Избавиться от пришельцев оказалось непросто: все они получили крупный задаток от барина Алексея Ивановича (правда, еще до рождества) и теперь взялись его отрабатывать. Уговоры и угрозы не действовали; мастер, расположившись во дворе, отливал свирепых львов с каменными шарами под лапой, выставлял их вдоль заплота, а цыгане пели и веселились в пустом подклете, ублажая Прошку Греха, ссыльнопоселенца Пергаменщикова и слепого поляка Пана Сучинского. Сколько бы еще продолжался этот содом, никто не знал, если бы в самый его разгар не скончался старший брат Александр. Просидев ночь возле покойного под лихие цыганские песни, доносившиеся снизу, Николай утром взял на кухне топор для разделки мяса и разогнал всех, заперев на замок ворота.
После похорон Николай Иванович несколько дней ходил, как погорелец, вокруг полуразоренного, но все же устоявшего во всех перестройках дома. Затем с великим душевным напряжением начал восстанавливать красное крыльцо…
Все дальше и дальше уходил в поля длинный обоз покосников. Андрей соскочил с телеги и пошел рядом. Одуряюще пахло травой…
3. В ГОД 1918…
Тихо было на земле.
Красные сумерки заволокли небо, окутали степь, и ничего больше не оставалось в мире, кроме этой огненной красноты, горячей, но не сжигающей, будто растопленный воск.
Андрей понял, что лежит вверх лицом, запрокинув голову; под раскинутыми руками ощущалась земля. Он сделал попытку встать, однако тело не слушалось, словно придавленное тяжким невидимым грузом. Дотянувшись рукой до пламенеющего лица, он потрогал глаза: пальцы нащупали горячий кровавый сгусток. Возникло ощущение, будто голова разрублена пополам. Правая половина ее онемела, зато левая горела и в ней стучала тупая боль…
Он дернулся еще раз, намереваясь освободиться от давящей тяжести на груди, уперся руками в землю, напрягся — и сквозь красное небо перед глазами вспыхнул белый зигзаг молнии.
И тут же вспомнил, где он и что с ним произошло. Его же ударило грозой! Теперь он лежит, прикопанный землей — так полагается, — и если чувствует руки, тело, боль, значит, ожил. Надо полежать еще, пусть уйдет в землю небесное электричество и придет от нее сила. Тогда его откопают, дадут воды и умоют лицо… Только почему красно кругом? Ослепило? Или выжгло глаза?.. И откуда кровь?
Андрей расслабился, стараясь вспомнить все, что было до стремительного росчерка молнии, летящего в лицо. Да! Ведь он подумал тогда, что не успел начертать на земле обережный круг, который должен спасти от нечистой силы… Но от грозы он бы не спас… От чего же тогда он хотел оборониться?
Вдруг послышался голос — одинокий, пронзительный и тоскливый. Он возник рядом, в изголовье, но сквозь сумерки поющего не было видно.
А брат сестру да обидел в пиру,
А брат сестру обидел в пиру…
И голос этот словно вернул Андрею память. Он ясно и четко увидел в мыслях все случившееся до того мига, как с вершины грозовой тучи сорвался белый зигзаг и полетел к земле…
Уже в ночной темноте полк вышел наконец к реке Белой и укрылся в небольшом леске на береговом уступе. Но и здесь все было раскалено жгучим дневным зноем; над головами обманчиво шумели кроны угнетенных сосен, чахлые березки совсем не давали тени, чтобы прикрыть землю от солнца. В самую полночь над рекой начала подниматься грозовая туча. Ее рваный край быстро заслонял светлый горизонт, гигантская тень побежала по степи, и вместе с нею холодный шквал ветра окатил измученных жарой красноармейцев. Они вскидывали головы, обратив лица к наползающей черноте, кричали что-то радостное — стон облегчения слился с гулом деревьев. Потом люди повалились на траву и, раскинув руки, мгновенно заснули, как наигравшиеся дети. Скоро на всем береговом уступе были видны лишь голые спины, вздымающиеся от тяжелого дыхания.
Глядя на вершину тучи, Андрей ощутил легкий знобящий страх: в природе творилось нечто редкое, невиданное и одновременно чем-то знакомое — словно забытый мимолетный сон. Однако мрак накрыл берег реки, и все — крохотный лесистый уступ, белая вода под кручей, — все растворилось в черноте. Хотелось выбраться из нее, вынырнуть, как из темного омута, чтобы перевести дух. Андрей побежал вверх по откосу, запинаясь о брошенные на землю винтовки и раскинутые ноги бойцов.
Он уже был высоко, когда вдруг показалось, что за спиной, среди деревьев, засветился голубоватый мерцающий огонек, неподвижный на сильном ветру. А был строгий приказ — не разводить огня…