Микеланджело сделал это, и с такой поразительной точностью, что лишь на голове да на спине статуи осталось несколько еле заметных следов от резца первого неудачливого скульптора. С точки зрения мастерства уже одно это было беспримерным подвигом. Но он сделал большее.
Заказчики — старшины одного из флорентийских цехов — хотели, чтобы скульптор изваял фигуру какого-нибудь христианского святого: она должна была стоять на паперти собора и служить одним из украшений здания. Но Микеланджело стремился к иному. После долгих раздумий он решил воспользоваться для своей статуи одним из многочисленных библейских рассказов — о Давиде. Конечно, Давид не был святым, но все же как-никак библейским персонажем, и заказчики могли чувствовать себя удовлетворенными.
Юноша, вступивший в смертельный бой с грозным великаном и победивший его во имя свободы своего народа, во имя правого дела, — такой сюжет вполне устраивал Микеланджело. Таким он и изобразил своего Давида — спокойным, уверенным в своих силах, мужественным.
…Твердо опираясь на правую ногу, обнаженный подобно античным статуям, готовый взмахнуть пращой, зажатой в левой руке, предстал Давид перед приорами цеха шерстобитов, свободный человек, доблестный гражданин, борец. Могучая голова его с шапкой вьющихся волос была повернута влево, в сторону врага, брови сдвинуты, широко раскрытые глаза бестрепетно высматривали противника.
Давид стал любимцем горожан. Его поставили под синим шатром флорентийского неба, неподалеку от дворца Синьории, который служил своего рода памятником победе флорентийцев над своей феодальной знатью. Простые люди Флоренции — суконщики, ткачи, красильщики — приходили сюда, к своему Гиганту, как любовно окрестили они пятиметрового Давида, чтобы здесь, на главной площади города, если нужно, и с оружием в руках принять участие в решении своих судеб.
Он и сейчас стоял там, мраморный колосс, гордый и непокоренный, готовый к борьбе и бессмертной славе. Уничтожив республику, завоеватели не отважились убрать Гиганта.
…Как Микеланджело после Давида не хотелось приниматься за потолок Сикстинской капеллы! «Я скульптор, — доказывал он папе Юлию II, — я скульптор, я ничего не смыслю в фресках». «Фреска — не мое ремесло», — не уставал повторять он в письмах. Но папа настоял на своем. Он был упрям и своенравен, этот папа.
Упрям и своенравен был и Микеланджело. И он не любил, чтобы ему мешали. Когда нетерпеливый, не привыкший к отказам Юлий II тайком пробирался в капеллу, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на неоконченную еще работу, художник бросал сверху доски, и папа вынужден был спасаться бегством.
В конце концов папу все же пришлось пустить на леса. Юлий II осмотрел еще незавершенную работу и молча сошел с вышки.
Художник мог продолжать. И, хотя он иногда и жаловался на непосильные трудности, хотя, посмеиваясь над самим собой, и писал, что у него «от напряженья вылез зоб на шее, живот подполз вплотную к подбородку», хотя и уверял по-прежнему: «Не место здесь мне, я не живописец», он работал с огромным увлечением.
Он отверг тогда орнаментальную роспись и создал целую серию глубочайших по мысли картин. Библейские мотивы, библейские персонажи? Да, пожалуй. Но на этом в основном и заканчивалась зависимость от библии. Гражданским звучанием были окрашены эти мотивы. Трепетная действительность, увиденная художником-правдолюбцем, художником-гуманистом, — вот что составляло основное содержание фресок.
И, как бы ни были подчас печальны, скорбны герои Микеланджело, любовью к непокоренному человечеству, уверенностью в великой судьбе людей, раскрепощенных от духовного рабства, были проникнуты эти фрески.
6
Теперь он вновь держал в руках кисти, четверть века спустя после «Потопа», «Грехопадения и изгнания из рая», «Сотворения Адама». «Страшный суд» — таков был заказ папы. Сколько их было уже, полотен на эту тему, живописующих силу бога и ничтожество человека! Ничтожество человека перед лицом бога, тщетную суету человеческих помыслов и деяний, Христа-вседержителя, творящего свой суд…