И, наверное, прав был хорошо знавший Сурикова известный живописец Нестеров, однажды сказавший:
«Исторические темы, им выбираемые, были часто лишь ярлыком, а подлинное содержание было то, что видел, пережил, чем был поражен когда-то ум, сердце, глаз Сурикова».
И в Париже и в Италии Суриков продолжал думать о своей будущей картине. Сделал он к ней и несколько новых набросков.
Общий замысел, избранный для картины, не менялся — таким, каким он вылился в эскизе 1881 года, только таким и видел его Суриков: толпу народа и сани с неистовой боярыней, момент ее проезда по московским улицам. Но это была общая мысль. Надо было разработать композицию картины — построение ее и соотношение — ее частей, найти ту единственную и всеобъемлющую форму, которая помогла бы в малом увидеть большое и дала возможность художнику высказать обуревавшие его чувства.
Сконцентрировать в одном эпизоде самое главное так, чтобы мыслям просторно было, чтобы, как из песни — слова, ни одной детали, ни одного персонажа нельзя было выкинуть, найти ту правду и поэтического и философского видения, которая значительнее и в конечном итоге достовернее, чем сухое воспроизведение наидостовернейших деталей, — к этому стремился художник.
«Суть исторической картины, — говаривал он, — угадывание. В исторической картине ведь и не нужно, чтобы было совсем так, а чтоб возможность была, чтобы похоже было. Если только сам дух времени соблюден, в деталях можно какие угодно ошибки делать». Впрочем, он старался их избегать.
Его не интересовала ни церковно-догматическая сторона раскола, ни — пусть драматическая — кончина Морозовой, ни ее споры с никонианами. Не в момент одинокого трагического раздумья, как Репин свою царевну Софью, не в момент душевной борьбы, одну-одинешеньку или наедине со своими противниками, хотел он показать ее, а с народом и на народе, ибо трагедия Морозовой так, как ее видел и представлял Суриков, — это не столько трагедия одной, пусть незаурядной по силе характера женщины, это трагедия времени, это трагедия народа — и не одной только эпохи Алексея Тишайшего. Мрак и дикость современной ей жизни погубили Морозову.
Насилие, фанатизм — они гнетут русский народ и в XIX веке.
…Из книг Суриков мог почерпнуть лишь общие сведения. Остальное надо было додумывать, домысливать, находить. Да, находить, ибо художник не представлял себе работу без натуры. И ему нужно было глубоко пережить свою тему, стать как бы участником изображаемой им исторической драмы.
Все это потребовало времени и работы.
Три года пишет картину Суриков. Три года мысль его занята одним, он не принадлежит себе, он окружен вымышленными образами. И за каждыми из них — пласты дум, и у каждого из них — своя жизнь, свой душевный строй, свои страсти, надежды, мысли. Эскиз следовал за эскизом, художник был неутомим в поисках натуры. Где только не побывал он за эти годы, выискивая наиболее характерные, наиболее нужные персонажи, в гуще жизни находя своих героев, снова и снова продумывая композицию: ведь картина, любил повторять он, должна утрястись так, чтобы переменить ничего нельзя было.
Два холста, уже со сделанными набросками, забраковал он, и лишь третий, изготовленный по специальному его заказу, необычайной формы — прямоугольник, положенный на большое ребро, — удовлетворил мастера. В Оружейной палате, в Историческом музее ищет он «реалии»: точно должен знать живописец, какие кафтаны носили в те годы, какие шапки, шубки, телогрейки, как выглядела тогда Москва-матушка. Все — от фактов, и в то же время — все озаренное внутренним видением художника, сердцем пережитое, осмысленное до мельчайших подробностей. И какую радость испытывает мастер, когда ему наконец-то после долгих поисков где-то на толкучке удается найти своего юродивого. Правда, в жизни это не столько юродивый, сколько отпетый пьяница, торгующий где-то раздобытыми огурцами. Правда, он никак в толк не возьмет, что, собственно, от него хочет художник, и вначале не соглашается на уговоры Сурикова. Но это все дело второстепенное. Прямо на снегу — так, как и должно быть в картине, — написал его художник, в холщовой рубахе, босиком. И, чтоб не замерз сердечный, водки дал и водкой ноги натер.
И он не забудет, рисуя юродивого, запечатлеть розовую и лиловую игру пятен — ведь в солнечный день на снегу (Суриков сам об этом потом скажет в своих воспоминаниях) «все пропитано светом, все в рефлексах лиловых и розовых».
Все с натуры писал художник, в том числе и сани и дровни. Часами наблюдал, как розвальни след оставляют, в особенности на раскатах, — и тут же садился писать колею, оберегая ее от случайных прохожих. И даже посох, что в руках у странника, и тот разглядел у одной богомолки, неспешно шагавшей в Троицко-Сергиев монастырь. «Бабушка, — крикнул ей художник, — бабушка, дай посох!» А старушка-то посох со страху бросила — думала, разбойник… Тяжелый, огромный, этот посох отлично пришелся уже написанному к тому времени страннику.