– Молчите, вы, чудище в обличье человеческом! – вскричал Петр Свейский и кинулся было на Сермяжного с кулаками. – Не миновать статься мне все же стреляться с вами!
– Но только после того, как я всажу в него не менее пяти пуль, – посулил Охотников, перехватывая Свейского. – Не пачкайте об эту погань рук, милостивый государь, не стоит он того, поверьте.
– Но и ты стреляться с ним будешь не прежде, чем я помечу его своими пулями, а на лбу вырежу клеймо – клеветник! – выкрикнул Казанцев.
– Выберите словцо покороче, – нагло посоветовал Сермяжный. – На моем лбу столь длинное не поместится, его на затылке дописывать придется, а там вряд ли кто его среди власов разберет. Что-то не возьму я в толк, господа, – обратился он к Охотникову и Свейскому, – гнев жениха-рогоносца вполне объясним, папенькина растерянность также понятна, а вы-то чего лютуете? Давайте лучше выпьем за то, что Казанцев избавился от нелюбимой невесты, ну а что вдовушка, кусочек лакомый, из рук ушла, так это ведь не навсегда, она всего лишь в имение свое вернулась, там ее еще надежней прищучить можно!
– Что он говорит, ради всего святого, что он говорит! – возопил Сосновский, наконец-то обретший дар речи. – Да как ты смеешь наводить такую гнусную напраслину на мою дочь, невинное создание?! Кто дал тебе позволение?!
– Записочка-с, – с ухмылочкой кивнул Сермяжный на бумажку, кою нечастный отец все еще сжимал в трясущейся руке, – записочка-с дает мне такое позволение-с.
– Да пусть бы обнаружил я двадцать или даже тридцать подобных записочек, все равно не поверил бы, что это писала дочь моя! – запальчиво вскричал Сосновский. – Почерк не ее! Она каллиграф преизрядный, а эту дурь словно курица лапой нацарапала. Далее, все учителя признавали за Наташею способности замечательные, писала она совершенно без ошибок, а тут… вы посмотрите, да тут же «корова» через ять[4]!
– Дело не токмо в почерке и безграмотности, – проговорил Охотников, деловито перечитывая писульку. – Да разве мыслимо, чтобы барышня из приличного русского семейства употребляла таковой лексикон?! Подчеркиваю – из русского семейства! «Не велите башка с плеч рубить… бежать с возлюбленным джигитом… я буду жить, подобно гурии в райском саду… молить пророка Ису…» Какая башка?! Какой джигит?! Какая гурия и какой, ко всем чертям, пророк Иса?! Вы знаете, кто такой этот пророк?! Так магометане называют нашего Иисуса! И гурии с джигитами – это их словечки. Башку с плеч рубить – тоже следы знакомых подков. Страшно подумать, но, кажется, господин Сосновский прав и дочь его в самом деле похищена… неужели абреками?!
– Или теми, кто старательно хотел выдать себя за абреков, – задумчиво сказал Казанцев. – Что-то не верю я в рейд отрядов какого-нибудь имама Вахи по N-ской губернии!
– Не столь уж во многих верстах от N находится Казань, а еще ниже по течению Волги – Астрахань, – пожал плечами Охотников. – Может быть, следы похищенных особ нужно искать там.
– Не исключено также, милостивые государи, что не только господин Казанцев алчно поглядывал на госпожу Любавинову, но и она отвечала ему взаимностью, – проговорил Сермяжный со своей прежней мефистофельской интонацией. – И именно она устроила это похищение… чтобы убрать с пути соперницу, невесту его.
– Противно слушать, – констатировал Охотников, – однако же придется исследовать и сию, как любят выражаться господа романисты, сюжетную линию. Но для начала я просил бы господина Сосновского пригласить нас в свой дом, чтоб мы внимательнейшим образом могли взглянуть и на комнаты, и на пожитки исчезнувших дам, выяснить, что взяли они с собой. Из этого наверняка удастся сделать вывод о серьезности их сборов и о том, насколько далеко и надолго они отправились. А вам, господин Сермяжный, я вот что скажу: ступайте к себе на квартиру, да боже упаси вас языком молоть и распускать слухи, тем паче – возводить напраслину на вышеупомянутых особ. Сидите тише воды и ниже травы и слова молвить не смейте никому, хоть бы даже и денщику вашему. Клянусь, что, если утром по городу поганые сплетни пойдут, я вас самолично…
– Да-с, слышали уже про ваши пять пуль, – чрезвычайно хамским голосом перебил его Сермяжный, изо всех сил петушась. – Полно стращать, словно малого дитятю букою! Нашли тоже кого пулями пугать, чай, бывали и мы под огнем неприятеля!
– Ладно, не стану я вас пулями пугать, – покладисто согласился Охотников. – Я вас иным напугаю. Вы ведь ремонтер, а стало быть, мерина от жеребца легко отличить умеете. И причину их отличий знаете. Так вот – даю вам слово русского офицера: если начнете языком мести, словно помелом, я вам не язык урежу, а нечто иное, что мужчину отличает от евнуха. На сии дела я нагляделся на Кавказе. Бывало, погань тамошняя бесчестила таким образом пленных, ну и я, как вылез из ямины своей, где в плену у Мюрата-аги сидел, тоже немало душу отвел на его абреках, кои попались в наши руки… сам-то он успел уйти невредим, не то я и его евнухом заделал бы. Так вот то же и с вами станется.
– Небось не посмеете, – значительно тише и петушась уже куда менее, вымолвил побледневший Сермяжный.
– Ого! – грозно рявкнул Охотников. – Еще как посмею. Слышали, поди, про зверства, которые над чеченами и прочей черкесней чинил Красный ага? Не могли не слышать, коли пребываете при армии, пусть даже в интендантском качестве?
– Слышал, – нехотя кивнул Сермяжный, – само собой разумеется, слышал, однако не возьму в толк, вы-то каким боком к нему относитесь?
– Каким боком? И правым, и левым, – усмехнулся Охотников. – Штука в том, что я этот самый Красный ага и есть, а прозван был таковым за цвет своих рыжих волос и те реки крови, кои обагряли на сей войне мои руки, – признался он с самым холодным и равнодушным видом, который устрашил Сермяжного пуще всякого развязного бахвальства. – Мне человека на тот свет отправить – что плюнуть, а урезать его некие члены – и того меньше трудов составит, так что советую вам соблюдать молчание. Ну? Даете ли в том клятву офицера и мужчины… пока еще мужчины? – добавил он с такой глумливой и вместе с тем грозной интонацией, что Сермяжный еще сильнее побледнел и поклялся молчать, после чего Охотников с Казанцевым, Сосновский и не отстававший от них Петр Свейский поспешно вышли на улицу и направились к тому дому, откуда пропали дамы.
Марья Романовна открыла глаза и некоторое время неподвижно смотрела вверх, не в силах понять, где находится. Над ней был не беленый потолок комнатки, отведенной ей в доме Сосновских, не затянутый штофом потолок ее опочивальни в Любавинове, не бревенчатый потолок каморки какого-нибудь постоялого двора и не чистое небо, дневное или ночное, хотя свод, полукругом смыкавшийся над Марьей Романовной, был великолепного синего цвета, несколько схожий с тем изумительным индиговым оттенком, который приобретают небеса в самом начале ночи, когда в вышине восходят первые ясные звезды, но над землей еще не угасла последняя полоска закатного света. Однако сейчас Марья Романовна могла видеть над собой не одну или две ранних звезды, а целый хоровод золотых и серебряных созвездий самых невероятных и причудливых форм. Некоторые звезды были крошечные, словно искорки, другие – большие, причем на них ясно различались человеческие черты: глаза, носы, рты. У одних имелись усы и бороды, а прочие звезды оказались женщинами с томным выражением лиц, улыбками или плаксивыми гримасами, с длинными волосами и родинками на щечках. Среди таких лиц-звезд мелькали также солнце и луна, вернее, много солнц и полумесяцев, и у каждого – своя физиономия, свой норов, свое настроение: некоторые смеялись, некоторые гневались, иные имели самое жалостное выражение, и Марья Романовна вдруг ощутила, что на ее глаза невольно накатываются слезы, а потом бегут по щекам.
4
Старинное выражение, обозначающее высшую степень безграмотности, поскольку в слове «корова» нет ни одной буквы ять.