В агентство я пришел самым первым - не было еще и половины девятого. Дурацкая позавчерашняя выходка не шла у меня из головы, и я боялся, что не смогу отделаться от чувства некоторой неловкости перед Люсьеной. Как всегда пунктуальная, Люсьена явилась минута в минуту. Вот она открыла дверь в коридор, вот вошла в приемную и запела что-то ломким, как у юнца, голоском. Я шагнул было к двери, но тут же замер. В ушах у меня вдруг до боли явственно прозвучали те самые слова, которые я сказал Люсьене в прошлый раз: "Будьте уверены, он выложил мне все подробности. Я не стану повторять вам всего, что он рассказал. Есть границы, которых я не могу переступить. А для этого вашего Серюзье, да будет вам известно, никаких границ вообще не существует". Люсьена не могла не поверить всему этому, и меня пронзил жгучий стыд. Я спрятал в карман свежий букетик фиалок и был бы рад спрягаться сам, как тогда, в первый день метаморфозы, в чулан или за дверцу шкафа. Единственная надежда - на Жюльена Готье: может, он успел поделиться с Люсьеной предположениями о том, что Ролан Сорель нашел и прочитал дневник Серюзье. А в том, что человек пишет о таких вещах сам для себя, нет ничего предосудительного. Вот только вряд ли Люсьена поверит в существование такого дневника. Жюльен, как мужчина, готов допустить любую логически оправданную версию. Но не Люсьена. Она наверняка первым делом подумала бы, насколько это практически осуществимо. Ей известно, что держать такой интимный дневник дома я никак не мог, а если бы писал его на работе, она бы обязательно знала об этом или, по крайней мере, обратила бы внимание на необычность моих занятий и теперь могла бы вспомнить: "Ах, вот оно что, теперь я понимаю..." Кроме того, она отлично знает, что я вообще не такой человек, чтобы вести дневник. Жюльен тоже знает, но не принимает в расчет. И все-таки мне хотелось надеяться, что она не совсем отбросит это оправдывающее меня объяснение. Так или иначе, но к тому моменту, когда Люсьена открыла дверь кабинета и напевая переступила порог, я почти справился с собой и встретил ее вполне непринужденно. Придя в себя от первого изумления, Люсьена сказала, что рада моему возвращению, и мы поздоровались за руку. Еще в машине, по пути на улицу Четвертого Сентября, я, расчувствовавшись, представлял себе, как Люсьена бросится в мои объятия, но с первой же минуты понял, что в ее поведении со мной что-то переменилось. Правда, она улыбалась, но не потому, что рада снова видеть меня, а потому, что я жив и здоров и, значит, можно больше обо мне не беспокоиться. Мне даже показалось, что она всячески старается держаться от меня подальше.
В то же время она была непритворно сердечна. В ее ясных, не умеющих лгать глазах не было и тени упрека или недоверия, хотя иногда она, словно чего-то внезапно смущаясь, запиналась и краснела. Кое-как закруглив, так сказать, приветственную часть, мы поскорее перешли к делам. Тут уж всякая неловкость исчезла. Я даже решил, что первые минуты были так тягостны только из-за моей собственной робости и недавнего смущения, и собрался высказать наконец Люсьене то, о чем не переставал думать с тех пор, как заявил жене, что не всегда буду ночевать дома. Увы, помешала госпожа Бюст, явившись с опозданием на добрых полчаса. Она поспешила ко мне с приветствиями и извинениями. Люсьена, направляясь в комнату машинистки, сказала, чтобы я позвонил Жюльену Готье.
- Вы ему срочно нужны. По весьма важному делу.
Я удивленно посмотрел на нее, разыгрывая недоумение.
- Дело и правда очень важное, - сказала Люсьена.
- Значит, вы в курсе?
- Да, господин Жюльен Готье говорил, но мне бы не хотелось объяснять вам, о чем идет речь. Я могу что-нибудь не так сказать, а вы - не так понять. Он ваш друг, пусть лучше он вам обо всем и расскажет.
- Что ж, ладно. Пойду к нему прямо сейчас. Узнайте, пожалуйста, дома ли он.
Уже стоя у подъезда Жюльена на улице Коперника, я все еще не знал точно, как буду себя вести. Что делать: просто выслушать его и горячо поблагодарить? Или же попытаться объяснить всю как есть правду? Первое, конечно, проще и разумнее, но связывавшая нас дружба обязывала меня к откровенности. Кроме того, мне хотелось оправдать в его глазах Рене. Весь вопрос в том, поверит ли он в историю с превращением, ведь и сейчас она не стала правдоподобней, чем была три недели назад. Однако в последний момент я вспомнил разговор с Люсьеном о мегатерии. Вспомнил, как легко разуверил его в выдумке, которая ему так нравилась, но его приятеля Ледюка переубедить так и не смог. Что ж, почему бы не уповать на дружеские чувства Жюльена Готье, может быть, тот же самый рассказ, которым чужой лишь навлек на себя худшие подозрения, из уст друга будет выслушан с доверием. В конце концов, чем я рискую?
Жюльен - видно, он недавно встал - принял меня в домашнем халате у себя в спальне.
- Ты не представляешь, как я рад, старина! - воскликнул он. - Ведь я уж и не надеялся снова тебя увидеть. Кажется, никогда столько не думал о тебе, как в эти последние дни. Садись. Я сейчас, только побреюсь.
Он так искренне обрадовался моему появлению, что я растрогался и окончательно утвердился в своем решении. Стыдно было бы платить ложью за преданность, участие, за все волнения и хлопоты, которые я причинил Жюльену. Я присел на разобранную постель, совсем как в доброе старое время. Между тем он брился, весело напевая, и в его голосе мне послышались какие-то необычные, мальчишеские нотки. Вскоре он вернулся, сел на стул напротив меня и спросил:
- Но чем же ты занимался там, в Бухаресте, целых три недели? Я как раз думал об этом вчера перед сном и решил, что ты смылся с какой-нибудь красоткой или вообще, не дай бог, отдал концы...
- Я не был в Бухаресте. Я не выезжал из Парижа.
- Вот это да! Не выезжал из Парижа! Почему же в таком случае ты скрывался?
- Да я и не думал скрываться, Жюльен, - произнес я медленно.
По моему голосу и взгляду Жюльен понял смысл этих простых слов. Он встрепенулся и застыл в изумлении, как один из рембрандтовских странников перед воскресшим Христом, осиянным чудным светом*******. Мы глядели друг другу в глаза, ни слова не говоря. Наконец я бессильно пожал плечами и сказал: