Но скоро весна исчезла. Подул западный ветер, небо заволокло черно-синими тучами.
Из головы колонны доносился властный голос, требовавший ускорить движение.
Хлынул холодный дождь.
Сперва казалось, что беда невелика и к ней притерпятся. Но дождь не стихал, а хлестал косыми струями, пропитывая шинели и гимнастерки. Потом к дождю прибавились снег и град, а при ледяном ветре буря обрушилась на армию. Пешие колонны побелели от смерзшегося снега.
Взводный подполковник Бударин поворачивался назад, подбадривал юнкеров, его усы повисли двумя сосульками, из красного рта рвался пар, а ледяная корка пластами отваливалась с башлыка.
Шли без дороги, прямо по липкому глинистому киселю, взбираясь на предгорные холмы. В Новодмитриевской ждал желанный бой. Что с того, что там свыше двух полков, которые будут сражаться не на жизнь, а на смерть, чтобы не уступить теплых углов? Новодмитриевская все равно будет взята!
- А ну, братцы, припряжемся! - крикнул Бударин. Впереди на взвозе заскользила артиллерийская шестерка, две лошади упали, орудие развернуло боком, и вся упряжка грозила перевернуться. Нижние колеса пушки и передка удерживали несколько артиллеристов в желтых от глины шинелях. Ездовой поднимал упавших лошадей, с грив которых свисал лед, а над вспотевшими боками клубился пар.
- Давай! - крикнул Бударин.
Виктор уцепился за мокрые, скользкие спицы колеса. Руки схватило ледяным, сапоги заскользили, все тело напряглось и заныло. В лицо било бурей. Повернувшись щекой к ветру, он сквозь слезы увидел рядом полузакрытое башлыком лицо с раззявленным в натужной гримасе ртом и красные пальцы с выдавленной между ними жидкой грязью. Это был студент Феоктистов, сосед покойного Старова по строю...
Колесо стало подаваться. Лошади жалобно ржали, словно умоляли пощадить.
- Давай! - гремел голос Бударина.
Виктору показалось, что на них откуда-то смотрит брат Макарий, как будто хочет помочь.
Пушку поставили, вкатили на холм, а ощущение родного брата осталось. За спиной оставалась родина, а впереди гибель. Это было ясно. Сжавшись, шла белая пехота.
Выведя из Шенджи свою армию, Корнилов отправил обоз на дневку в станицу Калужскую, где стояли основные части Кубанского войска. Кубанцы же по его приказу должны были покинуть Калужскую и поддержать добровольцев, ударив по Новодмитриевской.
От Шенджи до Калужской было пятнадцать верст. Обоз вышел, когда светило весеннее солнце и над далекими горами вытягивались маленькие облака. Санитарная двуколка, где лежал Ушаков, шла впереди Нины, и ей был хорошо виден красный крест на брезентовой крыше. Нина просила, чтобы ее перевели туда, но ничего из этого не вышло, ибо сестра из той двуколки не пожелала ехать в открытой подводе. Но может быть, это было к лучшему. Ушакову ампутировали по колено раздробленную правую ногу, и он до сих пор находился в полубредовом состоянии, то требуя поднять и показать его отнятую ногу, то проклиная всех окружающих.
После Усть-Лабы Нина на каждой остановке подходила к нему, и всякий раз, услышав ее голос, он грубо прогонял ее. Она видела в этой беде отмщение ей за бедного Сашу Колодуба, потерявшего ногу под Новочеркасском.
Дорога тянулась с бугра на бугор. Нина молча слушала пожилого сорокалетнего бородатого полковника с простреленным бедром и думала, почему одного человека ранит совсем легко, не задевая ни кости, ни сосудов, а другого рубит безжалостно. Полковник попал в лазарет после Усть-Лабинской, а Ткачев ушел в строй, оставив после себя странную философию, что Россия женственна и нуждается в мужском начале. С этой-то философией и спорил полковник Левкиев и поминутно обращался к Нине, не понимая, почему она отворачивается от него.
- Не будем путать народ и простонародье! - зычно говорил полковник. Бунты на Руси не редкость, но не забывайте - мы стоим между немецким племенем и азиатами, и никто нас не жалует. Никто! Согласны? Англичанке мы, что ли, нужны? Она дрожит за свою Индию и Афганистан и всегда рада нас обессилить. Французу? Тот боится немцев, а только расколотят немцев - он нам покажет. Согласны?.. Нас союзники всегда обманывали. Вы меня слышите?
Облака стали заволакивать небо, подул холодный ветер. Полковник попытался еще говорить, но хлынувший дождь не способствовал разговорам. Нина накинула на голову одеяло.
Обоз почти остановился. Дождь, снег, град - все смешалось в безумной буре, обрушившейся на изгнанников, как будто великая равнина, которую они покидали, входя в предгорья, больше не защищала их.
Несется белая ледяная мгла, стучит по бортам, засыпает укутанных разноцветным тряпьем раненых. Медленно ползет колесо. Тощие лошади с обледеневшими хвостами и гривами толстеют прямо на глазах от снежной корки. Они останавливаются, ходят распаренные бока, дрожит кожа в пахах. Снова ползет колесо. Вот обошли подводу, где все лежат как убитые, обошли еще одну. Вот санитарная двуколка. В ней, кажется, Ушаков. Стоит. Лошади понурились.
- Я промок до костей! - гудит полковник. - Не завидую сейчас большевикам. Их голыми руками выбросят из Новодмитриевской... Мадам, вы меня слышите?
Нина скинула с себя одеяло и укрыла ему ноги, думая об Ушакове.
В Калужскую вошли едва живые. На плетнях, деревьях, клунях и хатах лежал снег. Мело и ревело вокруг. Но желтыми огоньками светились окна. Лошади вошли в какой-то двор и остановились. Еще минута - и тепло очага должно было обогреть окоченевших людей.
Нина отворила дверь в хату, окунувшись в теплый запах сеней, где пахло теленком, нащупала вторую дверь и вошла в комнату. Топилась печка, светила лампа, и вокруг стола сидели кубанцы, кто в синей черкеске, кто в нательной рубахе.
- Позвольте раненым переночевать, - попросила Нина, несмотря на то что хата была занята. - Мы до костей промокли.
- Тут места нету! - послышалось в ответ несколько голосов.
- Мы корниловцы, - еще добавила она. - Сил нет. Раненые мучаются.
- Идите в другую хату, - посоветовал рыжеватый кубанец. - Може, там пристанете.
Нина вышла во двор. Мела вьюга, и в двух шагах смутно различалась подвода с лошадьми.
- Ну как? - спросил из-под белого сугроба голос Артамонова. - Вылазим?
- Едем дальше, - ответила она. - Здесь кубанцы стоят.
- Какие кубанцы? - возмутился полковник. - Кубанцы сейчас под Новодмитриевской вместе с нашими. Никаких кубанцев здесь быть не должно!
- Поехали, - сказала Нина.
Снова оказались на улице, проползли десяток шагов и наткнулись на другую подводу. Ее возница целился въехать во двор, где они уже побывали.
- Эй, завертай! Мы тама вже погостевали!
В Калужской не было места для раненых добровольцев и беженцев. Все хаты были заняты кубанцами, и никто не хотел потесниться.
Обоз остановился посреди станицы, и замерзшие, покрытые ледяной коркой люди сквозь вой ветра ловили еле слышный глухой стон орудий, гудевший далеко к северу. Неужели Новодмитриевская не будет взята и войска останутся в поле?
О кубанцах, из-за непогоды не вышедших из Калужской, в эти минуты не думали.
Потом как будто ярость охватила раненых и врачей, и раненые сами полезли в хаты, а тех, кто не в силах был идти, поволокли на носилках и одеялах. И только Ушакова среди них не было, хотя Нина прошла вдоль всего лазаретного обоза, ища санитарную двуколку.
Санитарная двуколка, в которой везли капитана Ушакова, завязла в снегу и глине. Весь обоз прошел мимо. Ушаков слышал духовой оркестр, видел танцующих офицеров и дам, плыл на лодке по Дудергофскому озеру. Он знал, что замерзает, и ему было горько, жалко себя. Он еще не успел пожить и должен был через час или полчаса проститься с этим миром. Рядом с ним безмолвно лежали товарищи и сестра милосердия. Почему Нина не шла к нему? Ведь она видит, что двуколка остановилась? А это кто такой смотрит на него? Он превращается в маленького воспитанника кадетского корпуса, залезает в большой шкаф на полку и дремлет во время урока. Дверцы открылись, преподаватель смотрит на него. Потом выплывает лицо командира соседней роты, поручика Леша, сына командующего Третьей армией генерала Леша. Поручик пьет чай, а Ушаков видит в его глазах, что назавтра тот будет убит. Обреченных смерти накануне боя всегда заметно по задумчивости или излишней живости. Поручик Леш куда-то отодвигается, оркестр играет "Дунайские волны", и сердце Ушакова щемит. Все, Ушаков, ты умираешь, твоя душа прощается с твоим изувечным телом, и больше никогда не повторится тот день, когда ты, полный жизни, с треском распахнул окно на третьем этаже училища и сделал на подоконнике стойку на руках, ничего не повторяется, жизнь дана неведомо для чего.