Наш отец был купцом, одним из самых богатых в городе. Он родился в семье корабела и впервые вышел в море десятилетним юнгой, а к сорока годам его корабли уже знали во всех крупных мировых портах. Как раз тогда он взял в жены нашу матушку, леди Маргарет, которой в ту пору едва исполнилось семнадцать. Рода она была знатного, однако знатностью все матушкино приданое и ограничивалось. Поэтому родители ее приняли зажиточного жениха с распростертыми объятиями. Впрочем, брак был счастливым, как рассказывали нам, дочерям, давние друзья семьи. Отец надышаться не мог на свою юную прелестную жену — сестры мои, конечно же, удались в нее (только что волосы у матушки были золотисто-рыжие, а глаза — янтарные), — а она души не чаяла в муже.
Когда мне исполнилось двенадцать, девятнадцатилетнюю Грейс обручили с самым выдающимся капитаном отцовской флотилии, Робертом Такером — голубоглазым рослым брюнетом двадцати восьми лет от роду. Почти сразу после сговора он ушел в море — в долгое трехлетнее плавание, сулящее хорошие барыши. Сговор получился обменом любезностями между тремя вовлеченными сторонами — отцом, Робертом и Грейс. Отец предлагал сыграть свадьбу не откладывая, чтобы молодые хотя бы несколько недель могли побыть вместе (и, возможно, зачать ребенка — тогда Грейс будет чем заняться в ожидании мужа из плавания). А с выходом в море можно слегка повременить.
Робби возражал, что хочет сперва прочно встать на ноги, ведь негоже молодому супругу идти в примаки к отцу жены. Если он не в состоянии пока обеспечить ей достойную жизнь, то в мужья ему рано. И поскольку он еще не обзавелся собственным домом, а три года — срок долгий, он готов освободить Грейс от всех обязательств. Несправедливо, сказал он, обрекать столь прелестную юную девушку на долгое ожидание. И тогда, конечно, Грейс встала и заявила, что будет ждать хоть двадцать лет, поэтому пусть ей окажут честь и объявят о помолвке немедленно. Так и поступили, а спустя месяц Роберт отбыл в море.
Грейс пересказала нам с Хоуп все подробности сговора. Мы сидели в ее розовом шелковом будуаре, Грейс грациозно разливала чай из серебряного чайника в любимые фарфоровые чашечки и бережно передавала их нам, восседавшим, словно знатные дамы на званом ужине. Я поспешно поставила свою на стол: несмотря на частые чаепития с сестрами, я по-прежнему поглядывала на хрупкий фарфор с опаской и, возвращаясь к себе в комнату, звонила горничной, чтобы та принесла чаю с печеньем в привычной большой чашке.
Хоуп слушала с рассеянным и мечтательным выражением. Никто, кроме меня, не углядел ничего забавного во взаимном расшаркивании сговаривающихся сторон (тем более, понятное дело, они сами), но ведь и поэзией, кроме меня, никто не увлекался. На словах о ребенке Грейс зарделась. Разумеется, Робби во всем прав, однако она всего лишь слабая женщина (собственное признание Грейс), и ей бы так хотелось (самую-самую капельку!), чтобы свадьбу сыграли до отхода корабля. В смущении она стала еще прелестнее, и розовый румянец выигрышно смотрелся на фоне розового шелка.
Первые месяцы после ухода Робби в море тянулись для Грейс бесконечно долго. Она почти перестала появляться в свете, хотя раньше была душой любого приема. На увещевания отца и Хоуп, что совсем не обязательно замыкаться, словно монашка, в четырех стенах, она отвечала кроткой улыбкой. Ей действительно совсем не хочется шумных толп и развлечений, уверяла она. Поэтому большую часть времени сестра проводила за «подготовкой приданого». Шила Грейс великолепно — наверное, ни одного кривого стежка за всю жизнь, с первой обметанной ею в пятилетием возрасте сорочки, — и приданого у нее накопилось столько, что хватило бы трем девицам на выданье.
Поэтому Хоуп выходила одна, под присмотром дуэньи (из гувернанток мы уже выросли) либо какой-нибудь из пожилых кумушек, которые в Хоуп души не чаяли. Однако года через два и несравненная Хоуп стала пропускать светские рауты — ко всеобщему недоумению, ведь ее не связывала помолвка и не точил никакой неведомый недуг. Все разъяснилось, когда однажды ночью она вся в слезах пробралась ко мне в комнату.