Все это будет. Но годы спустя.
А сейчас, в Нижнем, в чужой форме его впервые, вдруг, неожиданно для него приняли не за того, кем он был.
Случилось это в зиму 1892 года, когда к нему дня на два заехал Бруснев.
Шли они под вечер по площади, на которой стоит городская тюрьма. Зима в тот год выдалась метельная, всю площадь завалило снегом. Меж громадными сугробами вилась узенькая тропа.
Они пробирались гуськом. Бруснев впереди, в широкополой шляпе и крылатке-размахайке. Красин позади, с ннижкой в руке и с казенной бумагой за обшлагом шинельного рукава.
Ни дать ни взять — арестант "из энтих антиллигентов",' доставляемый солдатиком в тюрьму.
И действительно, в тот же вечер один из знакомых, случайно наблюдавший издали эту невеселую картину, участливо осведомился:
— Кого это вам нынче пришлось конвоировать в наш приют спокойствия, трудов и вдохновенья?
Бруснев приезжал не только для того, чтобы повидаться с другом. Он приезжал, чтобы рассказать о новых делах, которые в общем шли в гору. Работали и росли организации в Петербурге, Москве, Туле. Афанасьев наладил крепкие связи с рабочими Москвы.
Бруснев приезжал также для того, чтобы совместно выработать план дальнейших действий. Группа стремилась расширить сеть рабочих кружков, укрепить в них марксистские взгляды.
Он переселился из Питера в Москву и работал здесь после окончания института инженером в мастерских Брестской железной дороги. С Кашинским в конце концов договориться удалось, и его люди присоединились к брусневцам.
Впрочем, о делах и днях организации Красин все время, что жил в Нижнем, был осведомлен. К нему несколько раз приезжала связная Брускева — Люба Миловидова.
Каждый ее приезд был радостью и счастьем. То, что лишь подспудно бродило в Питере, вырвалось наружу в Нижнем. Все недобранное там пришло, наконец, здесь. Бурное, прекрасное, жадно-неукротимое.
Воистину трижды прав Шекспир:
…Нет цены
Свиданьям, дни которых сочтены….
Любовь… Первая. И бесперспективная.
"Теперь жениться кому-нибудь из нас с Германом не годится во всех смыслах, видах и случаях… Прежде чем обзавестись семьей и, так сказать, прикрепиться к земле, каждый из нас обязан чутко прислушаться к пульсу общественного организма и быть готовым во всякую минуту с другими себе подобными кинуться туда, где сделана самая крупная брешь".
Это он писал родителям. В письме, которое предназначалось почте и наверняка — перлюстрации.
В разговоре же он выражался определеннее.
Какое у него право обзаводиться семьей? Что может ожидать детей? Ссылка родителей? Тюрьма? Ради личного счастья обрекать на несчастье других? Малых, неразумных, ни в чем не повинных.
Нет, это слишком жестоко. Это невозможно. Это понимала и она. Или по крайней мере старалась понять. Во всяком случае, каждый отъезд в грустной суете перронного расставания она держалась молодцом. Улыбалась, бодрилась, даже пошучивала. И только пальцы, мелко подрагивающие, когда она ладонями сжимала его лицо, выдавали всю меру печали и смятения.
И лишь потом, после того как поезд, резко дернув, трогался, а он, путаясь в нелепо длинной шинели, бежал следом за уплывающим окном, она отрывалась от запотевшего стекла и бросалась на скамью вагона. Чтобы всю ночь просидеть, уткнув голову в руки, упертые локтями в колени.
Однако, говоря о тюрьме, он думал о ней так, как обычно люди думают о смерти: конечно, она неизбежна, но неизбежность эта наступит бог весть когда, она хоть и маячит неотвратимо, но в дальнем и туманном отдалении.
Меж тем тюрьма была для него уже предрешена. И не в туманном отдалении, а вот-вот, в самой что ни на есть близкой близи.
До тюрьмы оставались считанные недели и дни, потребные Для того, чтобы оформить, подписать и отправить в Нижний нужные бумажки.
Он еще ходил по городу, радовался запоздалой весне, раздувая ноздри, вдыхал нежные, чуть уловимые запахи набухающих почек, а в прокуренных комнатах жандармского управления уже начали свой путь от стола к столу и от начальника поменьше к начальнику побольше бумажки, о которых он еще ничего не знал, но которые уже забрали над ним грозную и неотвратимую силу.
Однажды приведенный в движение механизм, наконец, сработал.
6 мая ни свет ни заря за ним пришли.
— По распоряжению градоначальника я должен произвести у вас обыск. Потрудитесь одеться.
Все чин по чину. Ордер на арест. Аккуратно заполненный каллиграфическими, четкими буквами, с лихими писарскими завитушками. Внизу подпись — жандармский генерал Познанский. И черточка на конце.
Его забрали и отвезли в одну из башен Нижегородской тюрьмы.
— За что?
Этот вопрос легче было задать, чем на него ответить.
Он сидел и терялся в догадках. На допросы не вызывали, ни в чем не обвиняли. Казалось, арестовав его, люди отвлеклись другими делами и напрочь забыли о нем.
В действительности же все шло своим испокон века заведенным чередом. Привычное дело. Раз навсегда установленный порядок. Опыт. Рутина. Поначалу взять измором. Расслабить неизвестностью, обезволить. А там, смотришь, мягонького можно голыми руками брать.
Так прошли пять дней. В неведении, томлении, тревоге. На шестой его вызвали в контору,
Здесь уже ожидали два жандарма. Хмурые, с безучастными лицами, от всего отрешенные и ко всему привыкшие. Ни слова не говоря, они вывели его из тюремных ворот, усадили в пролетку — он посредине, они с боков — и привезли на вокзал.
Путь-дорога неведомо куда, неведомо зачем. Жандармы молчат. Даже не переговариваются меж собой. Один дремлет, другой бодрствует. Сторожат.
По вагонному проходу снуют пассажиры. Будто невзначай задержатся. Торопливо глянут — и мимо.
Взгляды, взгляды, взгляды. Пугливые, жалостливые, осуждающие, сочувственные, изничтожительные. "Такой молоденький — и уже арестант!"
Но вот и конец пути. Это видно по тому, как все заспешили к выходу, с чемоданами, сумками, мешками.
Жандармы встали. Один широкой спиной заслонил и без того зашторенное окно, другой прикрыл выход. Глупо, ведь так или иначе на платформе все выяснится.
И правда, как только вышли из вагона, он понял — прибыли в Москву.
Хотя жандармы подняли верх извозчичьей пролетки, он все же урывками ловил лик города, по-весеннему улыбчивого, ласкового, оживленного.
В лазури небес воссияла золотом труба архангела.
Красные ворота. Каланчевка осталась в стороне, позади. Значит, пересылки не будет. Стало быть, Москва.
Почему же именно она?
Чем связан арест именно с нею?
Дрожки, завернув налево, остановились.
Тихий переулок.
Жандармское управление.
Его тотчас отвели к начальству. Длинная комната, унылая и запущенная, с лепным, давно не беленным потолком, обставленная кое-как, что называется, с бору по сосенке.
Зашторенный канцелярский шкаф, несколько венских стульев у стен, оклеенных грязноватыми обоями, письменный стол с зеленым сукном, изрядно запятнанный чернилами, перед ним — два непарных кожаных кресла, одно напротив другого.
На шкафу и на стульях — груды пухлых папок.
Стол пуст.
Из-за стола поднялся низенький тучноватый человек, указал на кресло, представился: "Полковник Иванов", — и не спеша зашагал по кабинету. В отличие от большинства низеньких людей, энергичных, напористых и моторных, он был медлителен и вял.
— Смотрите, как бы не надуло, — полковник кивнул на раскрытое окно за спиной Красина. — А то прикрою.
Но окна не закрыл, а, остановившись, стал шарить в кармане брюк.
"Сейчас, конечно, по канонам жандармского политеса вынет портсигар, щелкнет крышкой и предложит классическую папиросу", — подумал Красин.
Но Иванов вытащил табакерку, повертел в руках, отправил понюшку в нос, часто заморгал заслезившимися глазами и с присвистом высморкался.
— И сам не курю и других не поощряю, — как бы в ответ на мысли Красина строго проговорил он.