Совещание также осудило богостроительство Луначарского и объявило каприйскую школу центром откалывающейся от большевизма фракции.
Богданов отказался подчиниться решениям совещания. Он назвал их незаконными.
В ответ совещание заявило, что "снимает с себя всякую ответственность за все политические шаги тов. Максимова (А. Богданова)".
Богданов поставил себя вне рядов большевиков.
Спустя годы, когда Красин вернулся, наконец, к активному сотрудничеству с Лениным, Владимир Ильич, вспоминая былое, говорил Кржижановскому;
— Необыкновенно талантливый, одаренный человек Леонид Борисович, да и постоять за себя умеет. Не всякий рискнет так хлопнуть дверью в нашем ЦК…
В этом сказалась не умильная склонность к всепрощению, противная Ленину и чуждая ему. В этом сказалась высокая, истинно ленинская принципиальность. "Особенностью Ильича, — пишет Крупская, — было то, что он умел отделять принципиальные споры от склоки, от личных обид и интересы дела умел ставить выше всего. Пусть Плеханов ругал его ругательски, но, если с точки зрения дела важно было с ним объединиться, Ильич на это шел. Пусть Алексинсний с дракой врывался на заседания группы, всячески безобразил, но, если он понял, что надо работать вовсю в «Правде», пойти против ликвидаторов, стоять за партию, Ильич искренне этому радовался. Таких примеров можно привести десятки. Когда Ильича противник ругал, Ильич кипел, огрызался вовсю, отстаивая свою точку зрения, но, когда вставали новые задачи и выяснялось, что с противником можно работать вместе, тогда Ильич умел подойти к вчерашнему противнику, как к товарищу. И для этого ему не нужно было делать никаких усилий над собой. В этом была громадная сила Ильича".
После разрыва с Лениным Богданов оружия не сложил. Он продолжал нападать на Большевистский центр, приписывая ему все смертные грехи. В выражениях он при этом не стеснялся.
"И в идейном, и в материальном, и в организационном смысле Б. Ц. стал бесконтрольным вершителем большевистских дел".
"Б. Ц. выходил из своего оцепенения только тогда, когда ему нужно было кого-нибудь исключить, кому-нибудь зажать рот, разрушить или по крайней мере опорочить какое-либо начатое партийное дело. Боязнь потерять свое безответственное положение была движущей пружиной всей его деятельности".
С течением времени Красин стал мало-помалу отходить от отзовистов. Ему претила распря, начавшаяся в их среде. Алексинский, сей трактирный трибун, со свистом и гиканьем врывавшийся на заседания большевистской группы, вел себя не менее нахально и буйно и со своими единомышленниками. Находиться рядом с ним было просто неприлично.
Помимо всего прочего, Красину были чужды философские блуждания Богданова, запутавшегося в тенетах ревизии марксистской диалектики.
Когда отзовисты приступили к организации своей новой школы, на этот раз в Болонье, Красин в их деле уже никакого участия не принимал.
— Постепенно получилось так, что он вышел из борьбы.
И от тех отстал и к этим не пристал.
И отошел от партии.
Очень тяжело это — отойти от партии, возраст которой равен твоему партийному стажу. Уйти от партийных дел, всю жизнь являвшихся делом всей твоей жизни.
Он жил в одиночестве, испытывая страдания и боль. В чужом городе, среди чужих. Без друзей. Вдали от тех, с кем был породнен годами совместной революционной борьбы.
Одним из немногих утешений оставалась дружба с Горьким. Теперь они сблизились еще больше, чем прежде. Одна беда — Горький находился на Капри, он — в Берлине.
Оставались письма, долгие и частые. И встречи, редкие, раз в год, когда, получив отпуск, он отправлялся на Капри.
Они бродили по каменистому острову, что вздыбился над лазоревым морем, и разговаривали. Подолгу и неторопливо.
В дымчатой дали курился Везувий, с рыбачьих лодок прилетала звонкая "Санта Лючия", непременная услада туристских ушей, ветерок нес солоноватые запахи рыбы и морских водорослей.
А они все говорили и говорили. Больше всего о былом, таком близком во времени и таком невообразимо далеком в своем существе. Словно между прошлым и настоящим встали не несколько лет, а целые столетия.
Вспоминалась — Америка, страна "желтого дьявола", куда Горький вместе с Андреевой ездил по поручению Красина. Чтобы собрать денег на нужды революции и партии.
Тогда Красин писал им за океан:
"По кр. мере часть добываемых вами средств должна получить специальное назначение и лишь часть передаваться ЦК на его общие расходы. Иначе из них ни копейки не пойдет на оружие и т. п. вещи… Пока еще жив Никитич, туда-сюда, а если он часом заболеет и его место займет меньшевик, тогда всякая возможность контроля исчезнет".
Ни Горький, ни Андреева в Америке, естественно, полностью не представляли себе размеров борьбы, какую ему приходилось вести с меньшевиками в Центральном Комитете. Пользуясь абсолютным численным превосходством, меньшевики беспардонно и беззастенчиво гнули свою линию.
Да, немало сил поглотила эта борьба…
И все же она не шла в сравнение с нынешним поноем. И бездействием, связанным с ним. Кому другому, а Красину, человеку дела, покой и бездействие были чужды и противны.
Это прекрасно понимал Горький.
"На мой взгляд, — писал он, — для большинства людей дело — ярмо. И даже для многих, зараженных жадностью к наживе, дело все-таки — хомут, а они — волы и рабы. Но есть художники нашего, земного дела, для них работа — наслаждение. Леонид Красин был из тех редких людей, которые глубоко чувствуют поэзию труда, для них вся жизнь — искусство".
Неистребимая тяга к "наслаждению работой" погружала его в дела берлинского издательства Горького. Вместе с его руководителями Ладыжниковым и Аврамовым он деятельно участвовал в работе издательства, связанного с социал-демократами.
Красин отошел от партии, но с партией не порывал. Каждый товарищ, приехавший в Берлин, гонимый, разыскиваемый, преследуемый, находил у него помощь и поддержку. Так было с Козеренко, кого трудная судьба, больного и полунищего, загнала в неприветливую столицу Германии…
И все же Красин задыхался. От недостатка дела.
Ему не хватало отдушины.
И он нашел ее. В деле. В том самом деле, которому были отданы многие годы жизни. Они пролегли сквозь города и веси — Петербург с его Техноложкой; Сибирь с ее дальними путевыми участками и дистанциями; Баку с электростанцией на Баиловом мысу; морозовская вотчина в Орехово-Зуеве; снова Питер…
Годы, сочленившись в лета, не только состарили, но и умудрили его. Умудрили опытом, знаниями, умением.
Все, что накоплялось годами, исподволь, теперь пошло впрок. Мало-помалу он, безвестный эмигрант, в общем обуза для страны, приютившей его, становился сначала полезным, затем нужным и, наконец, незаменимым человеком.
Он выбился в люди. Там, где, казалось, пробиться было немыслимо, — на чужбине, в Германии, в технически развитой стране, обладавшей в отличие от России своими инженерами в избытке.
Он, как говорится, сделал головокружительную карьеру. И что больше всего поражало немцев, не прибегая к тому, что обычно сопутствует восхождению по служебной лестнице, — к подножкам, подсиживанью, ударам в спину или из-за угла.
Он шел прямой дорогой, не выискивая кривых троп, и стал одним из видных инженеров Германии только благодаря своему таланту, воле, уму.
И еще потому, что, несмотря на знания, опыт и седины, не погнушался учением. Благо, как писал он сам, "учиться было чему".
Его всегда отталкивали доморощенные расейские приверженцы кваса, лаптей и кислых щей, те, кто в своем запоздалом славянофильстве горделиво провозглашали: "Мы сам с усам", — и на чем свет стоит честили вредоносную иностранщину.