И тогда я взял ее с собой в пустыню, и она жила там со мной в кабине грузовика, где было место для другого водителя и ручного пулемета; по ночам выли шакалы, и все было очень похоже на дрянной фильм, как если бы Раппопорт поругался с компаньоном и картину пришлось заканчивать вдвое быстрее, потому что с деньгами было туго, а пустыня, шакалы, пулемет всегда заманчивы для тех, кто сидит в зале, и нужно, чтобы это ощущение не пропало сразу после конца сеанса, а длилось еще минуту-другую; а у нас с Эстер и вправду ничего не было кроме грузовика, моего ручного пулемета и банки тушенки, которую мы ели с ножа; было еще немного апельсинов и теплая вода в бидонах, которые обертывали мокрой холстиной, чтобы воду можно было пить. И я сказал ей, что не отпущу ее, пока не будет слишком поздно, чтобы еще раз сделать то же самое, а ей было двадцать лет и она была самая прекрасная, а мне было двадцать шесть и у меня не было ничего кроме нее и этого ребенка, которого я ждал и на которого у меня не было денег. Но это был мой первый ребенок, а я был первым в ее жизни, так что нужно было примириться с этими шакалами из дрянного фильма и с луной над пустыней, слишком красивой, чтобы об этом говорить или писать; нужно было соглашаться на все, только бы ребенок мог жить.
А потом Эстер пришлось вернуться домой, и я остался один и спал в машине с другим постояльцем, который, когда был трезв, не произносил ни слова, а под вечер, выпив с полбутылки, начинал говорить, но я держался, а потом мы уже пили вместе, и так продолжалось две недели, пока я не поехал на пару дней к Эстер, оставив его в одиночестве; до сих пор я так и не знаю его имени и откуда он был родом, потому что говорил он на непонятном мне языке, и он меня тоже не понимал. И тогда она сказала мне, что больше ни за что не пойдет к врачу, даже когда настанет время рожать, потому что врач, который делал ей аборт, оказался настоящей свиньей и приставал к ней; я день и ночь уговаривал ее, но она уперлась, что родит сама; а когда пришел срок, мы поехали за город к моему приятелю, он отдал нам свой дом и джип, и мы поселились у него. Там не было никого, кроме нас с Эстер, и лишь несколько дней спустя я встретился с той, другой.
Я ехал в город, она остановила меня на шоссе и попросила подвезти ее до Хайфы, я взял ее с собой, мы разговорились, она рассказала, что учится на медицинском, сюда приехала на каникулы и ждет своего жениха, а потом вернется в Штаты. Я довез ее до Хайфы, она пригласила меня выпить пива, я поблагодарил и поехал дальше, не был дома два дня; а потом я вернулся. И тогда началось самое трудное время, к ней нельзя уже было прикасаться, а я не мог объяснить ей, что все можно делать по-другому, ведь она была еще слишком молода и наивна, и мне не хотелось делать ничего такого, что было бы ей противно. Я тогда еще верил, что всю жизнь буду с ней. И теперь, когда я шел по улице с другой девушкой и поспешавшим за нами стариком, я подумал, что один-единственный раз я не ошибся — когда, лежа с нею рядом, думал, что всю жизнь буду с ней.
— Послушай, — сказал я этой зеленоглазой. — Я уже устал. Кончай.
— Мне он не нравится,
— Он и не должен тебе нравиться. Возьми деньги и отпусти меня. Он тебе ничего дурного не сделал?
— Нет. Он говорил мне, что я хорошая. И еще много слов в том же роде.
— Он глуп, как все старики. Но он плохо себя чувствует. Потерял свои таблетки.
— Нет.
— Он сам сказал.
— Это я их взяла. Вытащила из кармана и выбросила. Я знаю, что у него больное сердце.
— Подлая ты тварь.
— Он говорил мне, что я хорошая. И уверял, что все женщины хорошие и что это по вине мужчин они становятся плохими. Ты согласен с этим?
— Нет, — ответил я.
— Зачем он мне говорил такое?
— Хотел доставить тебе радость.
— Зачем?
— Ты же стоишь полсотни. За такие деньги можно болтать что угодно.
— Ему жаль этих денег?
— Ему всего жаль. Жаль содеянных глупостей. И жаль, что не может их повторить. Только говорить об этом уже поздно.
Мы пошли дальше, и я вспоминал, как несколько дней спустя я снова ехал по тому же шоссе и эта девушка снова остановила меня; с ней был ее парень, я подвез их до Хайфы и на этот раз согласился выпить с ними пива, мы посидели немного, парень рассказывал о своем брате, который провел четырнадцать месяцев в лагере для пленных в Корее, рассказывал, как там было. Только я не слушал его, так и не знаю, что испытывали американцы, попавшие в плен к корейцам, я смотрел на него и думал, как нехорошо получилось, что я с ним встретился. До этого я не помышлял о ней, но когда они сидели обнявшись, счастливые, я увидел, что она чертовски хороша. Я давно ни о чем таком не думал, хотя имел на это право каждую ночь, я долго был без Эстер и оставался ей верным, а это было нелегко, лежать рядом и вспоминать, как у нас было когда-то. Я поехал дальше в Акко и там зашел к своему приятелю, доктору, и рассказал ему, что Эстер настаивает на том, что будет рожать сама, и я ничего не могу поделать. Он сказал, что это безумие, я же ответил, что он не знает женщин, которые родились в Израиле; тогда он дал мне адрес акушерки, жившей недалеко от нас, и я вернулся, и пошел к ней, и она сказала мне то же самое. Только она сама родилась в Израиле, и мне не пришлось ей ничего объяснять насчет здешних женщин. У нее был симпатичный муж, и мы. сидели допоздна, попивая пиво, он рассказывал об израильских летчиках, о том, как они летают между скалами на сверхзвуковой скорости и бьются об заклад, что пролетят, лишь бы прошла ширина крыльев, вроде того как наши парни в Польше летали под мостами, и много еще интересного он рассказывал, только я слушал невнимательно. Я думал о той, которую встретил на дороге, и о том, что я уже давно без Эстер, потому что слишком люблю ее. Потом акушерка сказала, что все может обойтись, и спросила, есть ли у меня телефон, я сказал, что у меня только этот джип и, когда настанет срок, я за три минуты смогу привезти ее, и я снова вернулся к Эстер, и лежал с ней рядом, и не мог уснуть.