— Ты не веришь?
— Я сказал тебе: история превосходная. Можешь ее рассказывать, и тебе поверят. Нужно только добавить, что он боролся за светлые идеалы человечества, или что-нибудь в этом роде. Всего несколько лишних слов, зато звучит лучше. А что с ним случилось?
— Его убили на сирийской границе
— Это не пойдет, — сказал я. — Ведь он сражался с оружием в руках, стрелял в противника и умер как мужчина. Нужно по-другому. Пусть это будет автомобильная катастрофа. Нелепая смерть. То, с чем невозможно примириться. Понимаешь?
— Да. Но ведь ты говорил, что он должен был бороться за светлые идеалы человечества.
— Я передумал.
— То, о чем я тебе рассказала, неправда. Никогда у меня не было такого парня,
— Уже лучше звучит. Только оставь это на самый конец. Тоска по любви. Одиночество. Так современней. Но суть не меняется.
— Ты же знаешь, что я тебя люблю.
— Нет. Ничего об этом не знаю. И как давно ты это почувствовала?
— Я видела тебя однажды в ресторане.
— И я тогда был чертовски весел?
— Да.
— Наверно, я перед тем сказал какой-нибудь девушке те же слова, что ты произнесла сейчас. А то бы нечем было расплатиться за веселье.
И я даже сказал Эстер, что люблю ее, только я от нее ничего не хотел. А потом, когда уже не стало Эстер, говорил то же самое многим женщинам, чтобы слова эти навсегда потеряли для меня смысл, и это единственное, что мне в жизни удалось, а я пробовал писать, стать летчиком, хотел вступить в Иностранный легион и собирался на войну во Вьетнам. А еще позже у меня была богатая жена, а потом другая богатая женщина, и я всем им говорил те же самые слова, что сказал Эстер, в тех же ситуациях, потому что Эстер уже не было, а я хотел уничтожить все, что принадлежало ей. Только женщины эти ни о чем не догадывались, а когда я признавался в любви, они мне не верили и водили меня к психиатрам, а некоторые в ночные заведения, а я твердил им те слова, которые говорил Эстер, а потом все объяснял, но они не верили, даже самые глупые из них, Я не сумел спасти Эстер и теперь хотел уничтожить все, что принадлежало ей; я уже ничего не мог сказать ей, поэтому говорил те же слова другим, но мне не верили. Так что и это мне не удалось, а Эстер всегда мне верила и, возможно, даже пошла бы в больницу, если бы я настоял и поговорил с ее родителями, я мог бы даже отвезти ее насильно, но она была со мной и верила, что, пока она со мной, ничего плохого не случится.
Она верила мне, когда я говорил, что скоро заработаю на квартиру и у нас будут книги и деньги на билеты в кино, верила моим обещаниям больше не пить, верила, когда я говорил, что мы поедем в Европу, а может быть, попадем и на Сицилию, где я покажу ей высланных из Штатов наемных убийц, к которым бармены обращаются «командаторе», верила моим рассказам о том, что когда мы будем высоко в горах и я прикоснусь к ней, нас словно током обожжет. И верила, когда я рассказывал о том, что видел, хотя на самом деле видел я не много, а просто сочинял для нее разные истории о неведомых мне людях, придумывал кинофильмы, потому что денег на ее любимое кино у нас не было. А еще я сочинял для нее книжки; и рассказывал о картинах в Лувре, где я никогда не был. И все, о чем я ей рассказывал, становилось явью.
Я уходил на море и долго плавал, чтобы устать и потом спать, но по-настоящему утомить меня могла только Эстер. Иногда я брал с собой ту девушку, если она стояла на шоссе, а если ее там не было, мы встречались с ней на пляже и болтали о том о сем, не касаясь лишь одной вещи, про которую и так нам обоим было все ясно. А тогда и говорить незачем. Она рассказала, что жених ее уехал раньше, чем собирался, а я и вовсе не откровенничал. Я смотрел на поднимавшиеся новостройки и думал, что через несколько лет Израиль станет таким же государством, как все другие, и тогда уже не будет смысла здесь жить. Но пока здесь было мало людей и мало машин, а туристы, которых занесло сюда, быстро получали солнечный удар и поспешно покидали сей край, успев перед отъездом сообщить, что в жизни не видали страны прекрасней и лучшей кухни, а надо сказать, еда в Израиле такая, что даже узники европейских тюрем взбунтовались бы против паскудного кошерного мяса без капли крови, напоминающего по вкусу бумажную подошву покойницких тапочек. Но пока здесь были еще апельсиновые рощи, пустыня и бесившие меня шакалы из дрянных кинофильмов. Многое здесь раздражало меня, поэтому я любил эту страну.
Девушка уплывала далеко в море, и порой целый час ее не было видно, а я смотрел ей вслед и думал о том, что Эстер теперь нельзя плавать, а она умела плавать лучше нее и лучше меня; и думал о том, что Эстер сделалась тяжелой и сонной, и я не был уверен, что она не останется такой навсегда, и мне опять приходили на память все те женщины, которым дети испортили фигуру, складки на их животах, их груди; я вспомнил, как одна женщина рассказывала мне, что после родов она возненавидела своего ребенка; а другая, в Америке, как она разлюбила своего мужа, не могла ему простить боль, причиненную ребенком; и вспомнил еще одну женщину, которая рассказывала, что никогда в жизни не испытала большего наслаждения, чем при родах; и ей хотелось иметь от меня ребенка, но ничего у нас не получилось. Я перебирал разные случаи, расспрашивал врачей и женщин, бесконечно раздумывал на эту тему, но об одном я не подумал, о самой простой вещи, о том, что ребенок надолго отнимет у меня Эстер, а я ее слишком любил и не в силах был провести ночь без нее, и все это было вроде бы из другой глупой песенки, спетой другим бездарным певцом, но так оно и было, и тогда я уходил мыслями к моим шакалам, к пулемету, который согласно предписанию надлежало иметь при себе, хотя непонятно было, что с ним делать ночью; и снова перебирал в памяти все те скверные фильмы, в которых так много правды о всех нас, но которые никому не нравятся.