– Узнаете?
Я равнодушно посмотрел на карточки.
– Вы, конечно, будете оправдываться и вины своей не признаете?
– Вы, гражданин следователь, кажется, собираетесь вести следствие?
– Разумеется.
– Ну, уж нет. На основании манифеста об амнистиия подлежу немедленному освобождению.
Стрельбицкий переглянулся с чекистом, сидящим за другим столом в той же комнате и сказал:
– В этом манифесте сказано о дополнительных инструкциях. Вот на основании этих секретных инструкций ваше дело прекращению не подлежит.
– Это как вам угодно, гражданин следователь, но я вам показаний никаких давать не буду.
Стрельбицкий вопросительно смотрел на второго чекиста, очевидно, его начальника.
– Пусть напишет об отказе давать показания, – говорит тот.
Мне дали формальный бланк опроса подследственных и свидетелей и я подробно изложив свои мотивы об отказе давать показания, расписался и возвратил документ Стрельбицкому. Следователь позвонил и передал меня вошедшему конвоиру.
Очутившись в совершенном одиночестве в довольно большой камере подвала, я затосковал. Мое спокойствие меня оставило и тяжесть легла на сердце.
Отказавшись от показаний, я тем самым, приносил себя в жертву, Здесь не следственное учреждение и не юристы это следствие ведут. Я во власти чекистов, действующих по принципу «коммунистической целесообразности». Всякий протест рассматривается ими уже сам по себе как преступление, а мой отказ от показаний мог рассматриваться еще и как желание избавить от ответственности моих сподвижников по крестьянскому восстанию, живущих теперь легально. Я видел толпы обреченных чекистами на каторжные работы совершенно невинных людей, исключая, конечно, уголовников и совершенно ясно представлял себе, какова будет моя участь «активного контрреволюционера», восстававшего против советской власти с оружием в руках, руководившего, до своего ранения, крестьянским восстанием.
Долго ходил по камере, пока изнеможенный тяжелыми думами не легь на нары совершенно разбитый и обессиленный. Я ни о чем не думал, во всем теле стоял нудный зуд. Хоть бы залиться слезами по детски, но нет слез на моем лице и не прекращается душевная боль.
Ночью я успокаиваюсь и начинаю дремать. Дремота переходит в сон, а после сна проходит и острое ощущение утренних переживаний. Привыкнуть можно ко всему.
Потекли дни подвального сиденья: сегодня как вчера, вчера – как сегодня. Я вижу только охрану – красноармейцев. Они начали ко мне привыкать и некоторые дружелюбно со мною разговаривали, если вблизи не было начальства. Иногда появлялись в моей камере заключенные, но через некоторое время их отправляли или в тюрьму, или на этап и я вновь оставался один в пустой камере.
Однажды, уже под вечер, дверь моей камеры открылась и как-то боком вошел молодой человек, имевший, судя по одежде, ультра буржуазный вид. Дверь за ним закрылась и молодой человек, опасливо поглядев на меня, сел на кончик скамьи.
– У вас тут тепло, – нерешительно сказал он.
– Да, у нас тепло. Разве вы не намерены здесь долго оставаться? – спросил я его.
– Конечно, нет. Это какая-то ошибка. Я думаю меня часа через два выпустят.
– Это вам чекист сказал? – спросил снова я.
– Да, тот, что производил обыск.
– Ну, так вы эти два часа выкиньте из головы. Раздевайтесь и будьте как дома.
– Но я не сделал никакого преступления.
– Сюда садят не столько сделавших уже преступление, но главным образом могущих его сделать. Так сказать – профилактика государственного организма.
Молодой человек недоверчиво на меня посмотрел и, конечно, остался при своем мнении.
К вечеру второго дня молодой человек не мог придти в себя от изумления: в камеру нашу набили человек сорок таких же как он, «красных купцов». Это было началом наступления на городскую буржуазию. С неё требовали валюту, отбирали товары. Среди заключенных очень много было коже – заводчиков. Меня, однако, вскоре перевели в казанскую тюрьму. Дело мое считалось законченным и я должен ожидать в тюрьме приговор.
8. ПУТЕВКА В СОЛОВКИ
В тюремной камере людно и шумно. Все нары заняты сплошь и часть заключенных расположилась под нарами. Я подхожу к камерному старосте – человеку средних лет.
– Где бы поместиться?
Староста дружелюбно меня оглядывает и тут же решает:
– Вот туда, рядом с телеграфными столбами. Да что вы удивляетесь? Вот рядом с двумя телеграфистами.
Телеграфисты приняли меня дружелюбно. Пока я знакомился с камерой, принесли кипяток и мои новые соседи начали меня угощать чаем.
– У нас в казанской тюрьме как в гостинице. Вот подождите, вечером в кино пойдем, – сказал молодой телеграфист.
Я с любопытством рассматривал камеру и удивлялся мягким тюремным порядкам.
– Вот уже и билеты в кино продают, – сообщил один из телеграфистов.
Разбитной курносый паренек, помахивая зажатыми в руке цветными бумажками, предлагал:
– Кто желает в кино – покупайте билеты. Да вы не беспокойтесь, – убеждал он меня, – билет купите, это вам и пропуск в тюремный клуб.
Я купил билет.
Мои соседи по нарам – трое бывших жандармов тоже ожидали приговора о ссылке в концлагерь.
– Может быть вместе угодим, – говорил мне один.
– Ничего, – утешает второй – и там люди живут.
Вечером нам, имеющим билеты в кино, открыли камеру и мы вышли на тюремный двор. Мимо угрюмых каменных корпусов проходим почти к самой задней стене тюрьмы в угловое одноэтажное здание. Там уже людно и шумно. На скамейках пестрая арестантская публика. Женщины сидят отдельно и надзиратель ходит по среднему проходу, наблюдая за порядком.
Патриархальная жизнь казанской тюрьмы успокаивает и даже развлекает. Мы оживленно разговариваем, разглядываем публику.
Из средних рядов на меня пристально смотрит высокий худощавый человек в армейском обмундировании. Я всматриваюсь в него и мы сразу узнаем друг друга.
– Мыслицин! Ведь я вас видал два года назад на сибирской станции.
– Да и я вас тогда видел. Только сделал вид будто не заметил.
Я с волнением всматриваюсь в отмеченное уже временем лицо своего однополчанина – офицера, жму его руку.
– Что ж забросило вас туда? – спрашиваю я.
– Жизнь забросила. В семнадцатом году я прямо из полка перешел на службу в казанскую милицию. В восемнадцатом, конечно, отступил с белыми отрядами, образовавшими потом армию Колчака. После его крушения очутился окруженным красными. Пришлось скрыть свое офицерское звание и воспользоваться милицейскими казанскими документами. Поступил в транспортное ГПУ, то есть собственно был дежурным агентом. Год назад я был опознан одним типом и отправлен сюда в Казань. Наверное на Соловки поеду.
– Не приходилось встречать еще однополчан? – спросил я.
Мыслицин оживился.
– Пришлось. Не так давно пришлось. В Самаре. Там я и был арестован. Встреча произошла при погрузке нашего этапа в вагоны. Как-всегда, охрана оцепила место погрузки. А нужно вам сказать, было в нашем этапе очень много шпаны. Отпетый все народ. Попади они к нам в одно купе в вагонную клетку, обчистят до нитки. Ворованное передают через решетку друг другу и концов не найдешь. А мы трое, еще два инженера, нагружены вещами. Шпана это посматривает на наши чемоданы как на легкую добычу. Идем мы уже грузиться в вагон и горюем. Ограбят эти прохвосты. Проходим мимо начальства. Стоит командир конвойного полка – по нашивкам вижу. Гляжу я на него и себе не верю: барон Штрек – наш батальонный командир. Только постарел немного. Я это из рядов вышел и прямо к нему. Конвоир хотел было меня осадить, да видит разговариваю с командиром – прошел дальше. Я и говорю барону – пусть бы он сделал распоряжение поместить нас в вагоне отдельно от шпаны. Называю его, конечно, по имени и отчеству. А он смотрит на меня во все глаза и мямлит: я, говорит уже с пятнадцатого года Серебрянников. Потом сообразил какую чепуху несет, да и добавляет: я, говорит, вас уже караульному начальнику передал и ничего сделать не могу. Я это плюнул, в душе выругался и догнал своих. Ну, однако Штрек одумался и дал распоряжение нас поместить отдельно от шпаны. Вот какое дело. Поживает себе наш барон под вымышленной фамилией и командует полком. Да и разве он один?