Старосоловецкие обычаи отошли в область преданий. Больше уже никого не убивают за сапоги, а при действительном убийстве (даже при побеге) ведется дознание – не было ли предумышленного убийства. Только в специальных командировках, как вот на Куземе (неисправимая шпана из малолетних) остается режим расстрелов, но и его, этот режим, хранят в тайне. Теперь на сцену выплыл иной фактор – тяжелый, трудно выполнимый урок. С выполнением урока связана выдача самого необходимого продукта – хлеба. Борьба за хлеб ведет к потере трудоспособности, к опусканию на дно лагерной жизни и к смерти в одной из лагерных морилен, как вот на острове Анзере. Истребление людей пошло в увеличивающейся прогрессии, но чекисты оставались в стороне: людей губила созданная чекистами лагерная система.
Иным стал и строй лагерной жизни. Например, роль ротных командиров совершенно переменилась. Если раньше ротный был на одной ноге с чекистом, то теперь он стал козлом отпущения за неполадки по обмундированию и кормежке заключенных, беспардонная шпана не ставит его и в грош, ругает самыми последними словами, обращается к нему со всякими требованиями о своих нуждах. Практически, конечно, от всех этих требований командир отделывается ссылками на аппарат, а ругатель все равно идет на работу и без обуви, ибо, если он не пойдет, то не получит хлеба.
Так постепенно уходила в область преданий старая каторга, на её смену шел «каторжный социализм».
3. КОЛЛЕКТИВИЗАТОРЫ И КОЛЛЕКТИВИЗИРУЕМЫЕ
Раннее утро. В большой комнате с окнами под потолком, похожей на сарай и предназначавшейся для кроликов, спят на деревянных топчанах и сенниках мои компаньоны: Гзель, Серебряков, Вася Шельмин и бывший завгуж соловецкого сельхоза Виктор Васильевич Косинов, перешедший теперь на работу в питомник. Я смотрю на большое сырое пятно на потолке. Оно сильно уменьшилось против вчерашнего. Эту комнату закрыли потолком только третьего дня и от топки железной печи стены и потолки отпотели, а теперь понемножку подсыхают.
На соломе, около железной печки, спят четверо белоруссов-крестьян, рабочих крольчатника: Говоровский, Волотовский, Сементковский и Пинчук. Я выхожу из комнаты в холодный коридор, не имеющий даже еще и дверей, брожу между транспортными ящиками с кроликами. Вносить их в теплое сырое помещение – значило бы погубить. Но и здесь им не легче; клеток нет и они сидят в узких отделениях транспортных ящиков, не будучи в состоянии даже лечь во всю длину.
Из дверного проема коридора появляется фигура молодого человека в черном пальто.
– Вам что?
– Мне бы хотелось устроиться сюда на работу, – говорит он, развязно растягивая пальто и доставая из внутреннего кармана бумажку.
– Где вы теперь работаете?
– В КВЧ. Да там какая работа? Никакой работы нет... Мне бы хотелось научиться настоящему делу.
Это мне понравилось. Бумажка оказалась заявлением от имени Степана Гонаболина.
– Ну, что-ж, я поговорю с директором.
Спустя несколько минут в коридор вошел высокий брюнет в полупальто и шапке-малахае. В руках – папка. Поздоровался со мною и отрекомендовался Ричардом Августовичем Дрошинским.
– Я встречал эту фамилию в Казани. Не вы ли были в семнадцатом году комиссаром от совета в Казанской губернской чертежной?
– Это мой брат. Он расстрелян большевиками. Я, собственно, сел в лагерь за отправку его детей в Польшу.
Дрошинский также хотел работать в крольчатнике.
Тем временем проснулись рабочие и мы принялись за работу.
Мы взяли себе за правило сначала кормить животных, а затем уже завтракать самим. На питомнике поверок не было и мы распределяли работу как было удобнее для нас.
Мои новые рабочие работали усердно, ибо кормились вволю. В моем распоряжении были хлеб, мука, овощи и даже молоко. Разумеется, я не ходил в ИСО справляться могу ли я брать для своего пропитания из кроличьих продуктов, но ел сам и кормил своих рабочих. Тут же на железной печке мы варили свой обед и все вместе ели.
– Вы не знаете – кто такой Гонаболин? – спросил я у Косинова за едой.
– Кажется из «своих» (т. е. из шпаны), – неуверенно сказал он.
Пришел Туомайнен. Он поселился в Повенце и сюда только приезжал.
– Дело скверное, – говорю я ему. – Если не будет доставлено для кроликов клеток – животные передохнут.
Туомайнен пожал плечами.
– Это дело фибролитной фабрики. Почему она не доставляет клеток я не знаю.
У Туомайнена были какие-то счеты с кем-то из лагерного начальства, и он, как будто, даже был доволен скверным оборотом дела с клетками.
Новых людей он принять разрешил и через несколько дней они перешли в наше помещение в сектор крольчатника.
* * *
Ричард Августович Дрошинский, сын ссыльного поляка, считал себя казанцем, Он прожил в Казани долгое время и, конечно, сидел в Казанском подвале. Его рассказы о расстрелах в почти родной мне Казани, были для меня неожиданностью. Оказалось: десять лет спустя после крестьянского вилочного восстания, начавшагося в Заинской волости Мензелинского уезда, возглавленного мною и Миловановым. Милованов был изловлен и ему учинен в Заинске показательный суд. Суд приговорил его к десяти годам концлагеря, вероятно, потому, что я не был расстрелян и сидел в Соловках. Как водится, в волне после этого процесса, были расстреляны многие тысячи крестьян ничуть не причастных к восстанию, уже забытому за давностью.
– В 1930 году подвалы были набиты до отказа, – рассказывает Дрошинский. Вели все новых и новых. Спросишь при удобном случае – кто такие, – ответъ–один вилочники. И каждую ночь их группами расстреливали в известном вам сарае.
И так, мы с Миловановым, два главаря восстания, активно боровшиеся с властью, – оставлены живыми, а обыкновенные рядовые, большею частью неграмотные крестьяне, гибли под пулями палачей, по чекистским «оперативным заданиям».
Но таков чекистский шаблон. За главным процессом над всякого рода вредителями, каэрами и диверсантами идет волна подвальных избиений с гибелью множества ни в чем неповинных людей.
– При мне было расстреляно много монахов, – продолжал Дрошинский. – Вот я вам на днях покажу: у меня тут есть восчик один. Парень молодой из монастырских послушников. Два его родных дяди и один монах из Семиозерной пустыни расстреляны были на его глазах.
Федя Бородулин действительно не потерял своего послушнического облика и остался застенчивым и богобоязненным молодым парнем.
– Поступайка к нам на работу, – сказал я, хлопнув его по плечу.
– Да, не знаю как, – мнется Федя. – В клетках они, как арестанты, эти самые кролики. Жалко их.
– Вот, чудак, так ведь их иначе и держать нельзя – на воле они здесь зимой погибнут.
Впоследствии он все же перешел на работу в крольчатник.
У нас были установлены ночные дежурства для охраны животных, находящихся в коридоре без единой двери. Дежурный через известное время ходил между ящиками и затем сидел около железной печки и поддерживал в ней огонь. Как только железная печь переставала топиться, в нашем сыром, наскоро сколоченном помещении становилось холодно.
Обыкновено дежурный из белорусской четвёрки делал все обстоятельно и время зря не терял. Он водружал на печку большой котелок и ночью варил горох; Когда снедь оказывалась готовой, дежурный будил остальных из своей четверки и вся четверка, общими усилиями опоражнивала котелок. После этого ночного пиршества дежурный начинал варить новую порцию гороху к завтраку, а остальная братия ложилась спать. Долгая голодовка по подвалам, тюрьмам и этапам так истощила этих здоровяков, что им еще долго пришлось здесь восстанавливать свои силы. Как же чувствовала себя остальная масса лагерного люда, так-же голодавшая, да еще и выбивающая здесь трудный урок!
Иногда и я сиживал у этой железной печки и в беседах постепенно узнал историю всей «четверки».
Самый старший из них – Пинчук, попал сюда как кулак, не желавший идти в колхоз. Волотовский (комсомолец и активист) бежал, но неудачно из колхоза. Говоровский получил пять лет лагеря за соперничество с некиим сельским секретарем комячейки в соискании благосклонности некой комсомолки. Победителем оказался секретарь, ибо сумел его упрятать в лагерь и тем завоевать комсомолку. Сементковский бежал из спецпоселка.