Выбрать главу

Федосеич сообщает новости:

– Вчера наш главный врач ездил в Медгору и привез целый ворох новостей.

– Когда же закончим канал? – спросил я.

Федосеич махнул рукой.

– Не кончим. На верхах начался по этому поводу шухер [шум, гвалт, тревога]. Говорят о непрочности положения начлага Александрова. Беда Александрова в том, что каналом начал интересоваться сам Сталин. Представьте себе, в Медгоре в столярно-механических мастерских был сооружен громадный барельефный портрет Ягоды. Портрет предполагалось водрузить на фронтоне нашей плотины номер двадцать девять. Канал будет назван именем Ягоды. Теперь, оказывается, поступило новое распоряжение – назвать канал Сталинским. Теперь те же студенты ВХУТЕМАСа делают портрет Сталина.

– Почему это такой большой урожай на студентов в наших гиблых местах? Ведь современный студент всецело продукт советский и «прошлаго» у них, как вот у нас грешных, не имеется, – интересуюсь я.

– Очевидно, настоящее не благополучно, – ответил Федосеич. – Больше всего среди них так называемого разложившегося элемента. Впрочем о своих делах они предпочитают помалкивать. Отделываются сказками о разложении и распевают, когда поется, есенинские песенки.

4. КУЛАК КУЗЬМИН

В нашей палатке было пусто и холодно. На нарах лежал мой сосед Семен Кузьмин с отдавленной камнем ногой. Дневальный куда-то отлучился, попросив за бараком посмотреть Кузьмина. Скучаюший «кулак» был доволен моим приходом. Его угнетала непривычная тишина и голодное безделье.

– Что слышно у вас в конторе? – спросил меня Кузьмин. – Не думают ли начать отправку на «Москанал»? Ведь сам Александров обещал дать работу полегче и срока сокращать.

– За эти обещания Александров сам получит пожалуй срок. Какие там отправки и льготы? Надо на нашем канале еще работать и работать. На «Москанале» и без нас работников много. Теперь нам здесь перцу зададут.

Кузьмин вздохнул. Я достал кое-какие свои запасы и начал закусывать. Кузьмин лежал не шевелясь, даже дыхания его не было слышно. Конечно, его начал особенно сильно мучить голод. Кузьмина, как не работающего, перевели на пятисотку и он, больной, вдвойне страдал. Я дал ему немного хлеба и селедки. Он взял с благодарностью и, бережно откусывая маленькими кусочками, молча ел.

– Есть ли у вас родные, Кузьмин? Вы как будто и писем не получаете? – спросил я.

Кузьмин смотрел остановившимся взором куда-то в пространство, словно вспоминая.

– Должно, что померли все, – сказал он, наконец. – Сам я убежал из ссылки, со спецпоселка, значит. В живых только жена, да парень оставались. Остальные померли.

– Когда вас раскулачили?

– Зимой в прошлом году. Весь наш уезд Острогожский тогда раскулачили.

Кузьмин тяжело вздохнул и зашелестел бумагой, делая папиросу.

– Подумаешь теперь и сам себе не веришь, чтобы такое могло и в яве случиться, – сказал он, закуривая.

– Как же это произошло?

Кузьмин глянул на меня заблестевшими глазами и сказал. – Здесь молчать – самое лучшее. Ну, вы, я вижу, человек хороший, так вот и послушайте, как мы горе мыкали.

* * *

– Коллективизация настояще началась у нас в 1929 году. Соберут это общее собрание, обсуждают колхозный вопрос, и тут же ячейка предлагает раскулачить трех-четырех хозяев, действительно, самых богатых. Коммунисты, комсомольцы и весь актив хлопают, а мы это молчок – мимо нас проезжает. Раскулачили по первоначалу небольшую часть, позабирали у них все, а самих раскулаченных с семьей – в ссылку.

Приходит это тридцатый год. Чуем, доходит дело и до нас – середняков. Надо волей или неволей идти в колхоз. Но, однако, все еще держимся, ждем. Народ кругом чисто отчаялся: видит – нету ему выхода.

И пошло тут пьянство несусветимое. То-есть, такого пьянства не видано никогда. На поминках своих, не иначе, пили. Идут мужики в колхозы и губят все свое имущество: пускай гибнет. Скот истребляют, колют под дугу, жрут все, словно на заговенье. В полях появились бесхозяйственные лошади. Выгоняет ее хозяин за околицу – иди, куда хочешь, абы не попала в колхоз.

Народ начал буянить. Стал кое где убивать присланных коммунистов.

Потом дело дошло и до восстаний. В нескольких уездах, слышно, народ поразгонял коммуны, поубивал все колхозное начальство – и опять на старый лад повернул. Однако, вышло оно наоборот.

В тридцать первом году почали нас сплошь загонять в колхозы. ГПУ выехало на места. Вроде настоящая война началась. В каждом участке и из нескольких волостей – оперсектор называется – свой отряд гепеушный, ну, и, конечно, сексотов тьма. Так вот и принялись тогда они раскулачивать.

– Первым делом – весь комсомол мобилизовали, и являются, конечно, на двор для раскулачивания. Опись делают всему добру хозяйскому. Отбирают начисто все. Оставляют сами лохмотья. Ежели на тебе надет зипунишко не порваный – сними и вот тебе лохмотья. Детишки малые кричат, бабы плачут. Потом это обязательно ночью, да еще и в мороз приходят, да так в одних лохмотьях и гонят прочь из избы. Сгоняют всех в старые, нежилые хаты. Гонют это раскулаченных с семействами ночью по улице, а на углах везде комсомол с оружием. А по селу такое происходит – и не расскажешь: собаки без хозяевов воют, кошки мяукают, кругом разоренье, бабы плачут. А тут комсомол тех собак и кошек бьет и в утиль отправляет [«Утильсырье» – старый хлам: трянкн, бутылки и проч. Собирает его главутиль].

– Гонют это нас по морозу в Острогожск. Все мы в одних лохмотьях, в худой обуви, голодные. Пригнали и прямо в собор. Два там собора. Так оба собора и набиты битком. И не выпускают. Тут кое кто приходит к собору. Жалеют, подают что ни есть. Хлеба дают для ребятишек, одеженку там какую. Жалеют и плачут об нас. Ну, а помочь настояще – кто же может?

– И стали это нас целыми поездами грузить, да на север отправлять.

– Погрузили в товарные вагоны, заперли и айда. Детишки дорогой помирают. Который поменьше, так просто из окна его выкинут на ходу, ну, а которые побольше, тех, как откроют где на остановке в поле, али бо в лесу вагон, так тут и выбросят на потарзанье лютому зверю, али бо птице.

– И потянули туда на север народу видимо-невидимо. Из нашего Острогожского да из Бобровского уезду, нагрудили при нас прямо на целый большой город.

– Слышим потом, после нас большие были восстания. Будто разрешили колхозам этим самым разойтись. Ну, а теперь отобрали у всех хлеб и народ, слышно, начисто помирает. Одни колхозники в живых остаются.

– Вот, значит, привезли нас в леса, в бараки. Полегли мы на нары подряд. А потом гонют в лес на работу. Ну, а хлеба нет. Кто на работе, да выполнил урок, тому шестьсот граммов, а семья как знает. Почитай все ребятишки перемерли. Что-ж, здесь в лагере куда лучше. Здесь хоть какой ни есть – паек тебе есть за работу. А там смерть.

– Не стерпел я и ушел. Баба и парень там остались. Уж не знаю – может живы, а может и нету их больше. Меня поймали, да за побег со спецпоселка в концлагерь.

5. ПРОФЕССОР ШАШКИН

Однажды, после изнурительной срочной работы, мы с профессором Шашкиным возвращались на второй лагпункт.

Холодное солнце поднималось из-за косматых снежных деревьев и в утреннем морозном воздухе резко звучали свистки и стуки машин и говор людей. Мы подходили к каналу. Около своего поста, ежась от холода, сигналист вызванивал сигналы.

– Не успеете, – закричал он нам.

Мы остановились невдалеке от сигнальной будки и прачешной.

– Вы, профессор, – сказал я, – говорите, что количество заключенных перевалило в Белбалтлаге уже за третью сотню тысяч. Пожалуй ГУЛАГ'у придется выдумывать новую обширную стройку...

Шашкин засмеялся коротким, отрывистым смехом.

– они уже давно выдуманы. И, конечно, развернуты в еще больших масштабах, чем канал. Разве вы не слыхали о БАМ'е?

– О Байкало-Амурской железнодорожной сети? Кое что слыхал. Это где-то севернее Амурской дороги?

Мы переждали взрывы, и как только сигналист дал три отбойных удара, пошли через мост. Шашкин продолжал:

– У меня поехал туда двоюродный брат, инженер-путеец. Пожалуй уже с год он там. Но настоящие работы начнутся в этом году и закончатся в 1937 году. К январю 1935 года число заключенных на БАМ'е возрастет до миллиона.