И сразу вспомнил своё – как привёз в дедов дом молодую жену, а она ему:
– Это что же, я в такой сырости ночевать буду? Да, у тебя грибы на стенках растут.
– А я ремонт сделаю, яичко будет.
– И когда же это? Из чего?
-Да, ты не шуми, не шуми, посмотри лучше кругом. Какие сады, луга, овраги – красота. А берёзу эту я сам сажал, перед армией. И знаешь, загадал – пока берёза жива и я с ней, а берёзы не будет – тогда уж всё…
Николаю казалось, что он понимает птиц, и удивлялся, как они похожи на людей.
– Так, значит, уже прилетели. Не успел до их прилёта подправить. Ну, ничего, ничего. Сейчас.
Николай притащил из сарая лестницу, приставил к берёзе и не спеша, как он всё теперь делал, стал подниматься. Пока лез, ругал себя последними словами:
– Какого хера я так редко перекладины набивал, нельзя что ли было поближе их друг к другу приколотить. Корячься теперь.
С трудом дотянулся до покосившегося скворечника, поправил и подумал:
– На будущий год надо новый сделать, этот уж совсем сопрел.
Не торопясь, стал спускаться. Его подгнившая лестница скрипела, шаталась.
– И ей пришло время.
Он закашлялся, дышать стало трудно, и вдруг перекладина подломилась, и ему пришлось ухватиться за сук берёзы. Издав сухой хриплый звук, дерево откинуло от себя засохшую ветку, пальцы рук у Николая разжались как-то сами собой, и он упал на груду металла, на ржавые останки былой гордости колхозного строя.
Острый обломок того самого трактора, который приносил ему когда-то доход и славу, царапнул сильно и больно.
Он хотел сказать злые слова, которые и словами-то назвать нельзя, которые сами выскакивали из него, но вместо них почему-то шепнулось “Господи!” и вдруг увидел над собой какое-то неведомое ему раньше небо над головой. Всё затихло, стих ветер, птичьи голоса будто растворились в воздухе, и даже берёза, его берёза, будто замерла.
И вместо боли, в нем родилось удивление и восторг. Сквозь ветки голубело, слегка подсвеченное золотым лучом солнца, небо. Оно распахнулось перед ним, и вдруг земля оказалась где-то внизу: и берёза, и изба, и поля. За зарослями садов краснели уцелевшие от пожаров стены старых домов, весело блестели на кладбище металлические цветки свежих венков, тёмными пятнами лежали надгробья, кривились старые кресты.
Обычное, примелькавшееся, стало великим и таинственным.
Его не удивляло это странное разглядывание земли сверху, оно завораживало. Его не удивило даже то, что он увидел: из бани, которая стояла чуть поодаль от их избы, вышла жена, её тело розовое и молодое, круглилось большим животом, за руку она вела светлотелого малыша, смешно загребавшего ногами.
– Что это она раздемшись? Сдурела баба и Лёшку застудит.
Хотел крикнуть, но звука не получилось, только внутри что-то больно съёжилось и будто разорвалось. И уже не криком, а мукой проплыл перед ним тот мост, на котором тряпьём повис Лёшка, приговорённый кем-то.
– Ю-ль-ка!
– Гляди, отец, дети-то у нас какие справные!
И уже не у бани, в ветвях старого сокоря, мелькают качели из какой-никакой доски, привязанной старыми дедовскими канатами, и детишки вспархивают Ленкиным платьицем и Лёшкиными вихрами.
– Юлька, возьми к себе, не могу больше, – хочет крикнуть Колька, но немота рвёт нутрь, бросает на ржавое, отслужившее…
– Наташка-то одна в избе, а у меня печь затоплена, – вдруг думает он.
Сползает с кучи металла, босой, в разодранной рубашке, испачканный кровью, подползает к избе.
Там, за дверью, у соскочившего с печки огня сидит Наташка, маленькая такая девчоночка, только-только ходить научилась, и дует, дует на пламя как на блюдце с горячим чаем…
Лермонтова, 17
В избе было прохладно, потому что Федоровна экономила дрова. Наташа зябла. Накинув на плечи ватник, она смотрела в оттаявший кругляш зимнего окна. Мелкие снежинки, кружась, то опускались, то, подхваченные печным духом, опять поднимались в небо. Девочке казалось, что они увеличиваются, увеличиваются и потом превращаются в маленьких птичек. И Наташа вспомнила о синичках: «Они же мерзнут, голодные! Надо им крошек вынести!»
За печкой позвякивала посудой Федоровна. Сгорбленная, молчаливая, в туго завязанном темном платке, она теперь часто подолгу перемывала домашнюю утварь, переставляла ее с места на место. Иногда доставала из шифоньера узел с вещами и, развязав его, все смотрела, смотрела, словно никак не могла насмотреться.