ЕЛЕНА КРЮКОВА
КРАСНАЯ ЛУНА
Моим детям
АНГЕЛИНА
Тишина. Мои руки подняты вверх. Десять пальцев растопырены. Они горят. Пылают — десять свечей. Десять языков огня.
Отойди от меня! Ты, кого я отвергла!
И ты, кого я ненавижу.
И ты, кого я люблю.
Подойди ко мне ты, в кого я верю.
Ты — мое зеркало. Ты — моя ставка. Я ставлю тебя на кон — и выиграю жизнь. Жизнь-то у человека одна. Ты веришь в то, что будет за гробом?! Я — нет. Может быть, я несчастна, и счастлив тот, кто верит в вечную жизнь?!
Я счастлива. Моя кровь слишком горяча. Мои глаза слишком длинны, руки слишком влажны и подвижны. Я беру, осязаю, краду, наслаждаюсь, вонзаю зубы, раздуваю ноздри. У жизни слишком животная природа, чтобы века напролет разглагольствовать о душе.
Слишком пахнет грозой в душном и грязном воздухе. Слишком напрягся мир — мышца жаждет, чтобы в нее всадили пулю, вонзили нож. Живая кровь — вот чего не хватает миру, захлебнувшемуся в клюквенном соке. Созерцание фальшивой крови порождает неистовую жажду настоящей. Я слишком настоящая, слишком живая, слишком пламенная, чтобы врать самой себе. У меня румяные щеки, длинные глаза, потные подмышки, они зверино пахнут, я моюсь под холодным душем, чтобы смыть запах зверя, запах жизни, хожу в сауну, прыгаю зимой в прорубь, душусь изысканными духами, обливаюсь с ног до головы парфюмами и мажусь дезодорантами, и все равно запах жизни так силен, что мужчины чувствуют его на расстоянии — они ощущают его не обонянием, а сущностью. Сущность — вот что жжет и пылает. Наша жадная сущность неистребима.
И те, кто обладает сущностью, должны истребить тех, в ком ее нет, кто пуст, как выпитая бутылка. Выпитые бутылки выбрасывают на помойку, не правда ли?! Может быть, это вы их сдаете в прием стеклопосуды?!
Ты, в кого я так истово верю, — подойди ближе, не бойся. Женщина не кусается. Женщина обнимает и вбирает, ты тонешь в ней. Она выпивает тебя до дна — ты слишком крепкая водка, чтобы смаковать тебя, долго держать во рту.
У тебя широкие скулы. У тебя тяжелый железный подбородок. У тебя раскосые светлые глаза. Ты умный, ты властный и жестокий, может быть, ты хитрый, и это хорошо. У тебя гладкая кожа, ты раздуваешь ноздри, ты отлично знаешь, чего хочешь. Тебе кажется — ты хочешь того, чего хотят все. Тебе кажется: ты чувствуешь то, что чувствуют все.
А может, ты ошибаешься?!
Я кладу руки на твои плечи. Ты чувствуешь мои губы? Мой живот? Ты чувствуешь мои мысли? Неужели ты читаешь их, ты, неграмотный, грубый, слепой, черствый? Ты чувствуешь мою душу? А разве у меня есть душа? Думаешь, я беременна душой? Я давно ее родила. И она живет отдельно от меня. Я гляжу тебе в глаза. Ты — это не я, но ты становишься мною. Я выпью тебя и закушу тобой — за твою победу. За то, чтобы ты победил и вознесся.
Счастье женщины — в том, чтобы победил сильнейший?!
Что же ты будешь делать потом, после победы?
Торжествовать?!
Торжествовать буду я.
Потому что это будет МОЯ ПОБЕДА.
И пусть потом я… пусть потом я буду…
Пусть потом я заплачу, брошу голову на руки… выгнусь в судороге отчаянного крика!.. искусаю в кровь губы… пусть потом, позже я прокляну себя… захохочу над собой, как сумасшедшая… пусть потом я умру, умру… пойму, что все, что я делала, — гроша ломаного не стоит… пусть потом я пойду по миру, продам себя за копейку, разломлю на куски и разбросаю, как черствые корки, голодным зимним птицам… это все потом!.. потом, потом… а сейчас я сильная, как ты. Я жестокая — как ты. Я холодная и властная — как ты. В нашем мире кто не силен — тот проиграл. А я не хочу проиграть. Я хочу выиграть. Выиграть — что?!
Нет, я не плачу… Ха-ха!.. Я — смеюсь. Я смеюсь над собой. Я слишком высокого роста, чтобы плакать над смертью муравья. И мне не нужно косметики, я и так чересчур ярка. Я сверкаю так, что меня видно издали.
Я помогу тебе взять власть. И ты будешь держать ее крепко. Сжимать обеими руками. Пока не задушишь.
Ты знаешь, человек за все, за все на свете платит очень дорого. Даже если он платит копейку. Копейка, выпачканная в крови, обскачет по цене египетский изумруд. Плати за меня живыми изумрудами. Плати за меня бешеными деньгами. Плати за меня властью. Просроченный товар — гнилой товар. Я твой товар и твой купец. Плати за меня — жизнью.
Он стоял перед ней на коленях, уткнув голову ей в живот. Она была нага. Штор на окне не было. На крестовине рамы была распята черно-звездная, сизая от инея зимняя ночь. Она когтила пальцами, как громадная птица, его голову, больно впивалась в волосы, ласкала лицо. Он закинул шею. Глядел на нее. «Ты сделала все, чтобы я…» Она положила ладонь ему на горячие губы. Он тоже был голый, как и она, и от его тела шел жар, как от костра.
Я ВЕДУ ТЕБЯ ВЫШЕ. ВСЕ ВЫШЕ. ЭТА ЗЕМЛЯ УЖЕ ТВОЯ. ПОЧТИ ТВОЯ. ЕЩЕ НЕМНОГО. ЕЩЕ НАПРЯЧЬСЯ. ЕЩЕ ВНУШИТЬ. ЕЩЕ ПРОЛИТЬ КРОВИ. ЕЩЕ…
Он приблизил губы к развилке ее ног. Коснулся ртом красной соленой раковины. Она выстонала: «Еще…» Над ее головой, над ее мрачно-красным атласным телом, над темно-красными, цвета погибшего заката, космами, разбросанными по тускло блестевшим плечам, по ледяно-голой спине, между перекладинами оконной крестовины всходила красным нимбом, закрывая белый мир, огромная красная Луна.
КЕЛЬТСКИЙ КРЕСТ. НОРД
«Группа крови на рукаве,
твой порядковый номер на рукаве…»
— А-а-а-а-а!.. А-а-а-а-а!.. Держи его!.. Держи его!..
Он же его насмерть забил, насмерть…
Держи его, братцы, уйдет!.. Убег уже!..
Темь. Свалка. Гогот. Дикий крик. Неистово, сладко-погибельно, оглушительно матерятся те, кто вытягивает шеи, наблюдает издали; задние наседают; толпа давится и давит, напирает, бежит, ужасает сама себя, водоворот злобы охватывает всех, захлестывает волной, — на вечернем рынке, разлегшимся фруктово-мясным, тряпочно-сальным мертвым китом посреди Москвы, бритые подростки в черных рубахах и черных кожаных куртках, размахивая тяжелыми железными цепями, жестоко пиная в бока, в ребра поверженным огромными черными башмаками «Camelot», бьют чернокудрявых, крючконосых, смуглявых южных торговцев. Продавцов с Кавказа. Из Туркмении. С Каспия. С Сыр-Дарьи. И китайцев тоже бьют, и корейцев — всех раскосых; всех, кто смугл и широкоскул; у кого глаза и брови чернее ночи; всех — нерусских.
Насмерть бьют.
Эй, вы!.. С-с-с-суки… Вы, гады!.. вы… ответите…
А-а, а-а, а-а, а-а… парни, он мне башку цепью прошиб!.. Найдите… отомстите… и матери… матери передайте…
Все, сдох, ты, чурка?!..
Бежим, кореша!.. Щас сюда сявок с автоматами нагонят!..
Толпа катит. Толпа рычит. Из толпы, как молнии, вылетают ослепительные крики.
Вал катится — вал не остановить.
Лица. Во тьме — лица. Они тоже режут тьму огнями. Клубок лиц и тел то сматывается, то разматывается. И мрак прошивает длинная прерывистая лента огня. Трассирующие пули. Разрешено применять оружие?! Стреляют!
В них стреляли — а они били. Кастетами. Цепями. Камнями. Ботинками. Ножей у них в руках не было, и вдруг кто-то пронзительно завопил в толпе:
Ножи! Гля, ребя, у них же ножи! Разбегайся!
А сзади стреляли, стреляли, стреляли и надсадно орали:
Ложись! Ложись, мать-перемать!.. Стоя-а-а-ать!..
И толпа повалилась на землю, рассыпалась на черные людские комки, покатившиеся в разные стороны, а сторон не было, потому что вокруг были прилавки, и люди лезли на прилавки и ящики, на деревянные лари и картонные коробки, падали грудью на железные скобы, взбирались на крыши фургонов, залезали под навесы, — а сзади все стреляли, и те, кто бил, те, в черных куртках, протискивались, с обнаженно-озверелыми, бледно-беззащитными лицами сквозь клубящуюся толпу: убежать!.. удрать!.. не даться в руки!.. уйти во что бы то ни стало!.. — и не могли уйти: падали под выстрелами, их ловили, они отбивались, как отбивается зверь, попавший в капкан, — шла охота на тех, кто вздумал убивать, и те, кто был оголтелым охотником, сам стал добычей.