Пашка!.. Па-а-ашка!.. Сюда!.. Голову прячь!..
На землю!.. Уполза-а-ай!..
Они ползли, как ползут на брюхе побитые собаки, по мерзлому, заледенелому, посыпанному грязной солью снега асфальту. Люди в пятнистых куртках, с автоматами наперевес, настигали мальчишек в черных кожанках и черных массивных, как утюги, сапогах со шнуровкой. Мальчишки швыряли прочь велосипедные цепи. Визжали, как щенки. Вжимали головы в плечи.
Лысые головы. Бритые головы.
Мальчишки с гладкими, как яйцо, бритыми налысо головами тщетно пытались убежать с зимнего ночного Черкизовского рынка. Их настигали. Их ловили.
Их ловили, чтобы они больше никогда…
Архип!.. Архипка!.. Что ж ты, мать твою, а…
Гниды!.. Я все равно…
Его толкнули в спину. Повалили на снег. Заломили руки за спину. Защелкнули наручники. Какие же, мать их, наручники холодные. Как лед.
Он лежал животом, лицом вниз на твердом, как лист железа, ледяном асфальте, покрытом коркой драгоценно, опалово блестевшего черного льда, и ощущал щекой черный холод лютой земли. Кто такая земля была ему? Он на земле был один. Он был сирота. У него не было никого. Уже — никого — на земле — не было. Время, смерть, одиночество. Одиночество в семнадцать лет — оскал улыбки, в зубах — сигарета. Одиночество в двадцать с хвостом — это уже жестокий принцип жизни. И черта ли, господа, в этой жизни. Жизни просто нет, господа. Есть — след военного сапога на снегу. Наступи сапогом на морду ниггера и чурки. Отпечатай на его роже свою подошву. Посвети его отлетающей душонке в кромешной тьме своей яркой лампочкой — лысой головой.
Ты убил! Ты убил, сука! Ты убил троих! Тех, что вон там валяются! У тех ларьков!
Я?! Я?!
А что, хочешь сказать, что не ты?!
Нас тут много! И мы вам еще покажем! Всем покажем! Бей черных! Бей ниггеров! Бей косых! Бей жидей! Бей всех, кто бьет нас! Спасай Рос…
Кого, кого «спасай», козявка?!.. По ушам не хочешь?! А по зубам?! Н-на! Н-на! Н-на еще! Еще заикнись!.. В машину его!..
Когда его заталкивали в черное, тесное, душное пространство приземистой железной повозки, он почувствовал, что по его лодыжке течет липкое, горячее. Запоздалая боль в икре резанула, прошила его. Подстрелили. Они все-таки его подстрелили. Его везут в тюрьму. В тюрьму, куда же еще.
Его привезли туда, где он ни разу в жизни не был. Казенные стены, разбитые плафоны под потолком. Пахло хлоркой, тараканьим мором. Запах пустоты. Запах ужаса. Его втолкнули в тесную каморку. Он поднял глаза и увидел перед собой частые стальные соты решетки. Вошли люди. Он понял — они будут его бить.
И его били.
Били долго.
Он сжимал зубы. Он, защищая живот и пах руками, катался по полу. Когда-нибудь он все-таки должен был потерять сознание.
Он так и застыл недвижимо — в позе младенца в утробе матери, в черных, густо намазанных черным обувным кремом, роскошных модных зимних ботинках английской фирмы «Camelot», в перепачканной кровью тельняшке, — черную кожаную куртку с него скинули, пнули под лавку, — с пятнами и потеками крови на бычье-упрямой, бритой беззащитной голове.
ПРОВАЛ
А-а, а-а, а-а. А-а, а-а, а-а.
Моя денежка… моя денежка.
Моя красная, моя медная денежка. А-а, какая же ты красивая! А и что я могу на тебя купить?.. А и звезду с неба могу я на тебя купить, только та алмазная звезда мне, царь-государь, не нужна. Не нужна — и весь сказ!
Брожу босой, снег режет ноги косой. А и под щиколотки мороз скосит — меня не спросит! Стой, ты! Хочешь, правду скажу?.. Не бойся правды. Правда — это Око мира. Око зрит, да не моргает, все про нас знает. А правда — она всегда одна. Одна, как крест на груди! Нашего царя скинут, скинут, из России душу вынут!.. и по миру пустят гулять, побираться, сидеть у иноземных храмов с протянутой рукой… Тот, кто жиреет, — пуще зажиреет! Тот, кто тощой, — станет совсем нищой! О-ох, о-ох, о-ох… Будет война. Старухи хлеб сушат, бездомные в отбросах копаются, галки да вороны над золотыми да над красными куполами кружатся — значит, будет война!
И война, добрый человек, будет стра-а-ашная, стра-а-ашная… ибо врежется одна железная птица в град-камень, другая железная птица — в град обреченный, а третья… третья…
Наш народ ни хлебом не корми, ни медом не корми. Наш народ — Духом Святым корми!.. — а он-то и Дух Святой не проглотит. Не хочет благодать жрать, хочет лютым голодом мориться. Эх, голову закину — а надо мной — купола! Вон их, девять куполов-то, храма Покрова… площадь Красная, прекрасная… На дынном куполе — красотка сидит, о любви говорит. Ты не слушай ее. Все врет она, хоть маслом ее залей, хоть в вине искупай, хоть водки в глотку плесни.
На лимонно-золотом куполе — черная ворона сидит, о смерти говорит. Накаркает, берегись!.. такая наша жись… А и ты не слушай ее: дура птица, одно слово, дура! И о смерти птица ничегошеньки не знает, ибо ее могила — синее небо!
На полосатом, как татарский халат, куполе — царь-рыба сидит, крючок в губе ее торчит, отпустить молит. И ты, и ты все живое — не мучь! Отпусти!
На сапфирово-синем куполе — старуха сидит, о хлебе говорит. Мало, мол, хлеба будут печь! Много, мол, железа да пуль в плавильнях испекут! А ты и ее не слушай, ей времячко душу вычернило, она войну уж видала, и с тех пор ей все пули снятся, а хлеба свеженького рот просит, шамкает.
На травянисто-зеленом куполе ребеночек малый сидит, невнятицу говорит: ля-ля да мня-мня, зачем в мир родили меня?! А и кто тебя рождаться просил — уж больно сам о том голосил! Не слушай детей — ты, родитель, не нужен им! Им твои монетки нужны, твои хоромы нужны, твои горячие блины нужны! А сам ты им не нужен, и душа твоя не нужна!
На голубом, с золотыми звездами, куполе мужик бородатый сидит, звезду молотком приколачивает: эх, раз, еще раз! Гвоздь в сусальное злато засажу — на дело рук своих погляжу! Хвалит себя мужик, мастера-плотника, да ты не слушай его: хвальба ни в каком деле, ни в малом ни в большом, не нужна!
На черном, с серебряными звездами, куполе — батюшка в рясе сидит, борода по ветру летит, сам лик в ладоши уронил да плачет: о чем, о чем вам поведать, православные?!.. Брехать не хочу, а правда — не по плечу!.. Не слушай его: одним глазом он плачет, другим смеется, шепчет потихоньку: а все равно я апостольский наследник, а вы, вы-то все — кто?!.. О-гла-шен-ны-и-и-и!..
На снежно-белом куполе монахиня в черном сидит — о боли грешным нам кричит: больно, больно!.. Душа горит!.. Не слушай ее: ее на телеге везут да в яму сбросят, голодом уморят, потом — святой сотворят, в церкви на стене намалюют, и ради славы грядущей она всю боль готова претерпеть, какая есть на земле!..
А на последнем, девятом, кроваво-красном, куполе — лысый отрок верхом сидит, и ничего, ни слова не говорит, молчит! Молчит страшно! Молчит яростно! Молчит — как огонь горит! Молчит — как пожар идет! Молчит — как кнутом грешников бьет! А вы все, вы, внизу, что головы закинули?!.. Бритый, будто в тюрьму его ведут… будто голову рубить будут… простой, обычный мальчонка, щенок, гриб мухомор, может, солдат беглый аль вор!.. а вы, вы что глядите на него, как на Бога?!.. Купол-то он обнял, ногами обцепил, руками обхватил, как девку, как теплую бабу, а снег с небес валит, а вы все, внизу, кричите кто что: «Бог!.. Дьявол!.. Несмышленыш!.. Преступник!.. Кат!.. Негодяй!.. Святой!.. Распять!.. Короновать!..» Ах ты, мать-перемать…
Вот его — слушай. Его молчание — впивай. Его тишине — внимай.
Тишина — священнейшее из того, что человек слышит.
Звон. Звон в тишине. Железная птица когтями в каменную свечу вопьется. Вижу. Пророчу. Так будет.
Когда вопьется — мир накренится, будто карбас рыбачий.
Не жалей меня, что босиком брожу; босыми ступнями — по сердцам наслежу! А ты, ты, ежели крест не носишь, так вериги носи, себя железными цепями всего обвяжи, ибо День Судный грядет, и…
…Черт, черт. Вынырнул. А думал — не вынырну. Это мое время — или чье?! Это… я?!.. или кто… Эй, не бейте меня!.. Не бейте!.. Нельзя больше бить… Кости… переломаете… я все равно… ничего… вам… не…