Шевалье знал, что этот бессмысленный словесный понос, эти зловонные и безотрадные речи мало чем могли мне помочь, зато сильно смущали.
«Ты порочишь мой замысел грязным порнографическим романом, который сочиняешь себе на потеху. Я расстанусь с девственностью без тени плотского удовольствия».
Глумливым взглядом он смерил меня с ног до головы, как будто в моей наружности было что-то не так.
«Ты отдашься на алтаре, как целомудренный Иосиф!»
Вольно было Шевалье насмехаться, уязвить меня ему не удалось. За словесным фейерверком я все же услышала то, что он хотел донести до меня: он был прав, я ступила на скользкую дорожку, которая не могла привести к осуществлению моего замысла.
«Смени-ка курс, забудь своих благовоспитанных соседей, неспособных преодолеть пустякового препятствия, будь то хоть табурет от пианино. Тебе нужен бунтарь, чтобы протаранил тебя лихо, с огоньком».
Поскольку от этой перемены не страдал и не извращался символический смысл твоего появления на свет, я решилась, сочтя ее даже полезной; ведь до сих пор — и это непреложный факт — когти сплетников и подлецов не оставили на мне ни единой царапины.
С каким нетерпением ожидала я той минуты, когда ты родишься!
Время разъедает, распыляет, стирает и вытравляет мои воспоминания. Они теряют отчетливость, но суть остается прежней. Как были ярки в зеркале памяти благость и простота моего отца!
Бенжамену было три года, когда он прочно занял место в геометрическом центре нашего дома. Отец только и вертелся вокруг него, словно привязанный к колесу своего восторга. Бенжамен, сам того не ведая, исцелил отца своими речами, наивными и такими верными. С простодушным упрямством ребенок в корне изменил его, избавил, отсекая по живому, от всех иных, излишних привязанностей.
Отец перестал ходить в клуб, видеться с друзьями. Всем для него был теперь Бенжамен. Он не мог на него наглядеться, оставив всякие поползновения мыслить творчески, ибо сквозь частое сито его восхищения мысли было не пробиться. Мало-помалу он превращался в довольного жизнью трутня, в декоративную развалину. Отец ходил по струнке, потакая капризам сына своей дочери, — а ведь он был старше и умнее его на полвека. Безразличный к насмешкам жены и перешептываниям слуг, он боготворил ребенка и был счастлив этой, наверное, самой большой в его жизни любовью. Как любил бы мой отец тебя, если бы успел тебя узнать!
Год за годом я могла лишь дивиться той неосознанной виртуозности, с которой Бенжамен вознес нетленные основы музыки до апогея высшего очищения.
Мне приснилось, как огромная чешуйчатая ящерица вылезла из печи, где пекли пироги, чтобы унести в жерло, в жар пламени девочку-королеву с тремя коронами на голове: самая большая указывала на ее статус незаконнорожденной. Ящерица запеленала девочку в несколько слоев. А потом засунула вместо боба в исполинский рождественский пирог. Когда же тварь попросила сахару, чтобы посыпать его сверху, пришла пианистка и принесла ей горшочек с надписью: «Философская соль».
В своем распутстве Шевалье перешел всякие границы и, когда наступил карнавал, веселился, как бесноватый, забыв о том, что дома ждал его прикованный к постели Абеляр. Он накрасил губы, насурьмил брови и нарумянил щеки.
«Уже два месяца прошло, как умер твой отец. Учти, только пугалам от самцов пристал траур».
Моя боль не притупилась со временем и, превратившись в привычную, не переродилась в равнодушие. Ни глубина, ни острота моего страдания не изменились ни на йоту со дня смерти столь любимого мною отца. По своей реальности, позитивности, конкретности боль была сравнима с Физикой, по ощутимости следствий — с Химией. Не внешние факторы порождали ее, но логика, суждение и опыт.
Я хранила память об отце, потому что он был наделен благостью и здравым смыслом. Мне недоставало его безыскусности, словно я лишилась глаза. Как правомерна была моя любовь к нему! Никогда не вкралось между нами чувство, которое не поддавалось бы анализу разума. Я знала, как бесценны были его поступки, его разумные речи, его улыбки, теперь, когда смерть возвысила их до нового качества незримых святынь. Когда мы гуляли с ним однажды за несколько недель до его кончины, он, рассеяв мои сомнения, сказал мне: