Эти нелепые фразы, как и та непонятная запись, нацарапанная тобою в пять лет, шли вразрез с моралью, которую я тебе внушала. Я предпочла воздержаться от их обсуждения и даже не стала разбирать с тобой причины, побудившие тебя доверить все это бумаге. Я не знала, смеялась ли ты сама над собой оттого, что мучительно размышляла о жалкой участи, уготованной жизнью большинству смертных, или страшилась неотвратимого конца, ожидающего всех живущих. Мне хотелось сказать тебе, если б я могла сделать это, не выдав тайны твоего дневника, что муки сомнений уже маячат на горизонте как неизбежная кара твоим страстям и зарождающимся в тебе порокам.
В редкие дни я хотя бы раз не задавалась вопросом: не следовало ли мне, обеспечив тебя необходимым умственным и научным багажом, погибнуть в огне сражения? Я хотела бы умирать тысячи и тысячи раз, чтобы многажды дарить тебе жизнь, чтобы, питаясь из этого неиссякаемого источника, ты росла и набиралась сил. В конце концов я уверилась, что и впрямь каждый день умираю и ты рождаешься из моей смерти и моего трупа. Как я была бы счастлива, во исполнение моей миссии, моего долга и материнских обязанностей, ежеутренне испускать дух ради тебя за несколько мгновений до твоего пробуждения!
Мне снилось, будто я смотрелась в зеркало. Черты мои мало-помалу искажались, и наконец мое лицо превратилось в воронье. Маслянистый жир сочился из моего тела, и зловоние исходило от него.
С непревзойденным умением, все результативнее с каждым разом, ты овладела искусством выделять в горниле пламя духа и материализовывать его в соль. С какой точностью осуществляла ты соединение чистого огня — сути незримой глазу серы — с ртутью, скрытой в рудах и несовершенных металлах! Как умело искала небесный свет, рассеянный во мраке вещества! Ты знала, что без него, незаменимого, тебе не сделать ничего.
Как быстро и как просто усвоила ты все то, на что мне потребовались долгие годы учения и поисков на ощупь! Как безропотно трудилась ты у горнила! И тогда я убеждалась, что ты добра и милосердна и что те пессимистические и жестокие фразы в твоем тайном дневнике писала не ты, а какой-то бес, вселявшийся в тебя временами, водил твоей рукой.
Как виртуозно заставляла ты взаимодействовать первичные элементы — воду и огонь! На первой стадии ты получала горючую воду, обычную ртуть, жидкий огонь. С каким мастерством использовала ты этот огонь в качестве растворителя для извлечения философской ртути! Ты предчувствовала, что однажды тебе удастся простым воздействием элементарного огня осуществить главное и создать два магистерия.
Ты слушала меня с таким вниманием! Это говорило о том, что ты вполне понимаешь замысел. Просто и проницательно познавала ты свойства серы и ртути, ибо в них — образующее начало металлов.
«Но ведь тогда, мама, оба этих элемента должны быть в основе одного и единственного в своем роде вещества».
Вопросы, открывавшие тебе мой замысел, задавала ты сама, как и было сказано в моих книгах; они указывали множеством примет на искры озарения, сверкавшие в твоем лучезарном таланте.
Мне приснилась девочка, жирными, расплывшимися телесами походившая на Вакха; с жезлом в руке она восседала на огромной бочке, наполненной не вином, а ртутью. Сотни взрослых мужчин и женщин слетались к ней. Девочка сказала им: «Я — Ева, матерь всех людей». И тут я увидела, что у нее было твое лицо.
Как только к Шевалье более или менее вернулись надолго утраченные силы, он пришел к нам и, призывая Бога в свидетели, снова поклялся в том, чего я вовсе не просила его обещать. Он боялся, что его речи, как и его молчание, были мне мало интересны.
Я узнала, что Абеляр тайком продолжает обмениваться письмами с Бенжаменом и переписка их крайне интенсивна. Бенжамену уже минуло двадцать лет. Порой я спрашивала себя, знает ли он о твоем существовании. Я поняла, почему он не писал мне: он думал, что я ему не отвечу.
Шевалье выводило из себя обострение туберкулеза у его друга.
«Скоро от него останутся кожа да кости. Он превратился в жердь, покрытую тоненьким слоем прозрачной кожи. Откуда только у него берутся силы, чтобы кашлять, как надорвавший глотку извозчик?»
Шевалье не проявлял к нему ни малейшего снисхождения. После каждого своего бегства он словно возрождался из пепла, а судороги раскаяния вскоре топил в бесконечном презрении к своему другу. Мало-помалу в нем поднималось отвращение к невзгодам и немощам Абеляра, и он высмеивал их при каждом удобном случае.
«Да это же зануда из зануд. Он нарочно не жалуется, хочет, чтобы я сильнее мучился. Не корит меня, даже когда я, уходя из его комнаты, изо всей силы хлопаю дверью, чтобы слетела игла у его граммофона».