Никола Тревизан в моем присутствии залился краской, что бывает свойственно людям, объятым ужасом, взялся за шляпу, словно манекен с аристократическими манерами, и сказал:
«Я должен идти. Меня ждут. Я совсем забыл, что у меня назначена встреча».
Он пребывал в полнейшем смятении, весь взмок, не зная, куда деваться, и являл собой на диво жалкую картину. Спина его ссутулилась, плечи и голова тоже клонились все ниже. Руки, несколько минут назад, казалось, окаменевшие, заходили ходуном. Он весь дрожал.
«Я напугала вас?»
Этот молодой, но внезапно состарившийся мужчина твердо решил поскорее выйти из положения, которое не укладывалось у него в голове и представлялось опасным.
«Прошу прощения. Я ухожу».
Неужели это мой замысел так его смутил, спросила я.
«Прощайте».
Он встал навытяжку, по-военному щелкнув каблуками, коротко поклонился и быстро пошел, а потом и побежал прочь.
Это была первая неудача, после нее на пути осуществления моего плана возникали и другие препятствия того же рода.
Суть моего замысла находили абсолютно порочной. Она претила кандидатам, и те превращались в обвинителей. Доводы разума вдребезги разбивались о несокрушимую стену убеждений. Как они все удирали от меня! Одним я, порождение хаоса, виделась безумицей, сумрачной и зловещей, другим же, на краю огненной бездны, представлялась бесстыдницей, лишенной моральных устоев. Наружность моя значила для них меньше, чем мои добродетели. Перед порочными рассуждениями и разнузданными желаниями они отступали, сломленные, дрожащие от страха.
В ту ночь мне приснилось, как маленькая девочка обернулась русалкой, а потом морской нимфой; на голове у нее был венец из длинных острых игл. Она плыла по морю среди акул, два белых фонтанчика били из ее грудей, и белые струйки падали в волны.
На всех этапах своей жизни Шевалье оставался самим собой: он приходил ко мне ночами, бросал в окно камешек, как в первый раз, и поджидал меня на улице. Мы гуляли, пока небо не начинало розоветь, и мне почему-то не были противны его развязность и странность в поведении.
Шевалье в грош не ставил истину, для него вообще не было ничего святого; он не кичился совершенством нажитых добродетелей и не втискивался в узкие рамки изысканного притворства. Изъяснялся он языком, который должен был бы раздражать меня, так же, как мой — его. С какой серьезностью изрекал он фразы, на мой взгляд лишенные всякого смысла:
«От визга морских птиц меня бросает в дрожь».
«Мое нутро под завязку полно кинжалами и страхом».
«Я — безумный и проклятый бродяга среди жестяных лебедей».
Часто он ни с того ни с сего пересыпал свою речь словами и вовсе не связными, следуя лишь своей фантазии:
«Точно оловянная акула, кусает меня протея в тишине».
Пьяным морякам Шевалье кричал самые похабные ругательства, не заботясь о том, что подумаю я. Однако слушать меня он обожал, хоть и называл хвастуньей и всезнайкой. Но каким счастьем светился он, внимая мне, когда я принималась разглагольствовать о тебе! Еще не родившись, ты уже была его любимицей! Тысячей вопросов, любопытствуя, он камня на камне не оставлял от моих планов — как будто понимал хоть что-то в моем замысле. Без тени веры он вторгался в святилище, блуждал неверными путями, но радость била в нем ключом и была так заразительна. Как воодушевляли его рассказы о собственных скитаниях!
«А ты знаешь лоцмана Бардона? Смешная, у тебя такой чопорный вид и столько претензий, что ручаюсь — не знаешь».
Какой загадкой всегда была его жизнь! Даже когда он с тысячей омерзительных подробностей рассказывал мне о своих гнусных похождениях, ему не удавалось оскорбить меня.
«Я прошел небеса и преисподнюю в звенящих бронзовых звездочках. Как это было прекрасно, когда мы сплетались в объятии. Я вдыхал нечистоты между его ног и обонял дивную свежесть брачной песни. И вдруг, отпустив его, в дурмане, в этот самый миг я укусил его в затылок под приглушенный голос труб».
Эзотерическая традиция любви воплощалась для Шевалье в игру непотребных жестов, правила которой устанавливал он сам. Поэтому его слова не задевали меня, хотя моя нравственность была возмущена, совершенно естественно и до крайней степени.
Мой отец, столь мною любимый, скончался, улизнув от моего бдительного ока, ровно за десять месяцев до того дня, когда двери этой жизни распахнулись перед тобой. Его наследство было поделено согласно статьям и пунктам завещания, в котором ум его запечатлелся многократно. Лулу не приехала за своей долей, и нотариус отправил ее в Нью-Йорк дипломатической почтой, причем она оказалась столь объемистой, что почтовый мешок едва не лопнул по швам.