– Ваше преосвященство! – вскричал я в ужасе.
– Ну? – сказал он холодно, слегка приподняв брови.
– Простите меня за предположение, что вы можете ошибаться. Какой признак указывает, что вы то самое лицо, к которому относится записка?
Он взглянул на меня с непритворным изумлением и, может быть, жалостью из-за моего тупоумия.
– Разве там не сказано "итальянец"?
– Но, монсеньор, опять же простите меня, вы не единственный итальянец в Париже; при дворе их несколько – Ботиллани, дель Аста д'Агостини, Маньяни. Разве все они не итальянцы? Разве невозможно, что записка касается одного из них?
– Вы так думаете? – поинтересовался он, поднимая брови.
– Ma foi (клянусь – франц.), я не вижу никаких причин, почему этого не могло бы быть.
– Но не приходит ли вам в голову, что в таком случае не было бы ни малейшей необходимости для тайны? Почему бы Андре не упомянуть его имя?
– Ход с пропущенным именем, как мне кажется, если монсеньор позволит мне так сказать, равным образом желателен, составляется ли заговор против вашего преосвященства или же против какого-нибудь придворного щёголя.
– Хорошо аргументируете, – ответил он с ледяной усмешкой. – Но пойдёмте со мной, де Кавеньяк, и я представлю вашим глазам такой аргумент, который не оставит в вашем уме никаких сомнений. Venez (пойдёмте – франц.).
Я покорно последовал за ним через белые с золотом дверные створки в его спальню. Он медленно прошёл через всю комнату и, отодвинув в сторону полог, указал на длинное чёрное шёлковое домино, лежавшее поперёк кровати; затем, протянув руку, вытащил алую маску и поднёс её к свету, так чтобы я мог наверняка рассмотреть её цвет.
– Вы убедились?
И даже более чем! Какие бы то ни было сомнения, которые могли быть у меня на уме относительно вероломства месье Андре, сейчас совершенно рассеялись при этом сокрушительном доказательстве.
Изложив своё мнение его преосвященству, я в молчании ждал распоряжений.
Несколько минут он медленно расхаживал по комнате, склонив голову и играя со своей бородкой. Наконец он остановился.
– Я отослал этого мошенника Андре с поручением, которое задержит его ещё на несколько минут. По его возвращении я попытаюсь узнать имя его сообщника или, скорее, – добавил он насмешливо, – его хозяина. Я примерно предполагаю... – начал он, затем внезапно повернулся ко мне и осведомился: – Можете ли вы кого-то заподозрить, Кавеньяк?
Я поспешил уверить его, что не могу, на что он пожал плечами, таким способом показав, как оценивает мою проницательность.
– Ohimè! (Увы мне! – итал.) – горько возгласил он. – Как незавидно моё положение! Предатели и заговорщики нашлись в моём собственном доме, и нет никого, кто бы защитил меня от них!
– Ваше преосвященство! – воскликнул я почти с негодованием, ибо подобное обвинение в адрес того, кто служил ему так, как я, было жестоким и несправедливым.
Он пронзил меня острым взглядом из-под насупленных бровей, затем внезапно смягчился, увидев выражение моего лица, и, подойдя туда, где я стоял, положил свою мягкую белую руку на моё плечо.
– Простите меня, Кавеньяк, – сказал он ласково, – простите меня, мой друг, я обидел вас. Я знаю, что вы честны и преданны, а слова, которые я произнёс, были исторгнуты чувством горечи при мысли, что тот, кого я осыпал милостями, мог так предать меня, возможно, – горько добавил он, – ради нескольких жалких пистолей, точно как Искариот предал своего Господа... У меня так мало друзей, Кавеньяк, – продолжал он тоном мимолётной печали, – так мало, что я не могу позволить себе поссориться с тем единственным, в ком я уверен. Есть много таких, кто боится меня, много – кто лебезит передо мной, зная, что в моей власти возвысить или уничтожить их, но нет никого, кто любил бы меня. И мне же ещё завидуют! – и он издал короткий горький смешок. – Завидуют... "Вон идёт настоящий король Франции" – так говорят аристократы и простолюдины, снимая свои шляпы и низко склоняясь перед великим и могущественным кардиналом Мазарини. Они забывают о моих достоинствах, но порицают мои слабости, и, завидуя мне, они злобствуют против меня, ибо злоба – это постоянная излюбленная маска зависти. Они завидуют мне, одинокому старику в кругу придворных, которые, как дворняжки, лебезят передо мной. Ах, Кавеньяк, как мудро было сказано мудрецом, покойным кардиналом Ришелье, часто те, кому мир больше всего завидует, больше всего нуждаются в жалости.
Я был глубоко тронут его словами и тихим голосом, то печальным, то страстным, которым они были сказаны, ибо для Мазарини необычно было говорить так много на одном дыхании, и я понял, что предательство Андре наверняка жестоко его ранило.