Желающие попрощаться все прибывают. Мужчины в черных костюмах отхлебывают из фляжек; женщины в черных платьях щеголяют туфлями с острыми, точно ножи носами.
– Наверное, вытащили, – откликается Сэм, удивленный моим вопросом. – Скорее всего, заменили на стекляшки, – он чуть бледнеет. – А тело накачали дезинфектором.
– Ага.
– Старик, извини, зря я это сказал.
Я качаю головой:
– Я же сам спросил.
На Сэме почти такой же костюм, как на Филипе. А на мне папин, тот самый, который пришлось тогда отдать в химчистку – смыть кровь Антона. Жутко, знаю, но что было делать? Либо его надевать, либо школьную форму.
К нам подходит Даника в темно-синем облегающем платье и жемчужном ожерелье. Она словно нарядилась собственной матерью.
– Девушка, я вас знаю?
– Ох, Кассель, заткнись, – отвечает Даника, а потом спохватывается. – Прости меня, я соболезную твоей потере и не…
– Хорошо бы все прекратили говорить «соболезную», – пожалуй, я говорю чуточку громче, чем следовало.
Сэм в панике оглядывает зал.
– Не хочу тебя расстраивать, но все присутствующие именно это и собираются говорить. Похороны же, в этом и суть.
Я улыбаюсь краешком губ. Хорошо, когда они рядом, даже здесь с ними не так тяжко.
Входит распорядитель с очередным необхватным букетом, позади семенит мама и указывает, куда поставить цветы. По ее лицу очень нарочито и театрально стекают слезы вперемешку с тушью. Мать замечает тело Филипа (уже раз десятый, наверное) и с рыданиями падает на стул, прикрывшись платком. Тут же подбегают какие-то женщины, чтобы ее утешить.
– Твоя мама? – зачарованно спрашивает Даника.
Как же ей объяснить? Мама устроила настоящий спектакль, но это ничего не значит, она и правда по-настоящему скорбит. Просто горе для нее – одно, а спектакль – совсем другое.
– Да, наша мамочка, – говорит кто-то скучающим голосом. – Удивительно, как мы еще в младенчестве не начали грабить супермаркеты.
Даника подпрыгивает, словно ее застукали на воровстве.
А я не поворачиваюсь – и так знаю, что это Баррон.
– Привет, братец.
– Ты Дани, правильно? – спрашивает тот, хищно улыбаясь, и усаживается подле меня.
Вспомнил ее. Хорошо. Может, Баррон теперь поменьше работает с воспоминаниями. Но неожиданно мне в голову приходит и другая мысль: я же подвергаю Сэма и Данику опасности. Им не следует здесь находиться, люди ведь собрались отнюдь не безобидные.
– Меня зовут Сэм Ю, – сосед протягивает Баррону руку и одновременно заслоняет собой Данику.
Брат отвечает на рукопожатие. Костюм поприличнее моего, черные волосы коротко подстрижены и аккуратно уложены. Прямо весь из себя хороший мальчик.
– Друзья Касселя – мои друзья.
К кафедре подходит священник и тихо обращается к маме. Я его не знаю. Мать никогда не отличалась особой набожностью, но сейчас обнимает его с таким рвением, точно готова немедленно покреститься в первой же попавшейся луже.
Спустя минуту она принимается вопить, перекрикивая безликую музыку, играющую на заднем фоне. Что ее взбесило, интересно?
– Его убили! Так и скажите в своей проповеди! Нет на свете справедливости, так и скажите!
И тут, словно по сигналу, входит Захаров. Поверх костюма накинуто неизменное длинное черное пальто. На булавке для галстука переливается фальшивый Бриллиант Бессмертия. Взгляд холодный и жесткий – прямо не глаза, а стекляшки.
– Поверить не могу: ему хватило наглости сюда явиться, – тихонько говорю я и встаю, но Баррон хватает меня за руку.
Рядом с отцом Лила. Я не видел ее с того самого ужасного разговора в Веллингфорде. Золотистые волосы вымокли из-за дождя, она вся в черном, только на лице необычайно ярко выделяется красная помада.
Лила смотрит на меня, а потом замечает Баррона и, сразу же посуровев, усаживается на стул.
– Хорошо бы кто-нибудь унял вон ту мою доченьку, – дедушка показывает на маму, будто доченек у него не одна, а несколько, и можно случайно перепутать. – Аж с улицы слышно.
Я и не заметил, как он вошел. Встряхнув зонтик, дед неодобрительно хмурится. Я вздыхаю от облегчения, как же здо́рово, что он здесь.
Старик треплет меня по волосам, как маленького.
Священник прокашливается, и все медленно затихают и рассаживаются по местам. Мать все еще рыдает, а чуть позже принимается стенать так громко, что проповеди почти не слышно.
Как бы, интересно, Филип себя чувствовал на собственных похоронах? Наверное, огорчился бы, что Мора не привезла сына попрощаться; застыдился бы мамы; и скорее всего, страшно разозлился при виде меня.
– Филип был воином в царствии Божьем, – вещает пастор. – Теперь он в воинстве ангельском.