– Попробуем… – усмехнулся Колганов.
Затем он низко нагнулся к окошку приема передач и сказал приемщице:
– Зоя, это для Бориса Буранского, камера 317.
Приемщица удивленно вскинула глаза и узнала Колганова:
– Витек, а ты кем приходишься этому Буранскому?
– Сводный брат! – сказал Колганов, глядя ей прямо в глаза.
– Как это «сводный брат»? – не поняла приемщица.
– Ну так, у нас матери разные. Держи передачу, Зоя.
Приемщица, поколебавшись, приняла передачу, открыла пакеты и стала ножом разрезать финскую колбасу, болгарские помидоры.
– Помидоры-то зачем? – удивился Колганов. – Как я могу в помидор подложить что-то?
– А ты не знаешь! – сказала приемщица. – Некоторые туда спиртягу шприцем вводят, насобачились…
Выйдя с Галиной Брежневой из Бутырки на Лесную улицу, Колганов показал ей на милицейскую машину, попросил:
– С вами хочет поговорить один человек. Давайте подъедем…
На рабочей окраине Москвы, на улице Гагарина, никто не отвечал на звонки в квартиру, где была прописана Тамара Бакши. Подозревая, что за дверьми его может ждать труп этой Тамары, Светлов вызвал ее соседей и приказал своему шоферу – старшине милиции – вышибить дверь. Но никакого трупа в квартире не было, а трехкомнатная квартира выглядела запущенной: пыль лежала на мебели, цветы на подоконнике засохли, из открытого и выключенного холодильника дурно пахло гнилой капустой.
– Дак она вообще тут не бывает пошти, – сказала Светлову старушка-соседка. – Отец на границе служит, полковник, и мать с ним, а эта прохиндейка домой, может, раз в месяц заглянет…
– А где она работает?
Старушка усмехнулась:
– А где шалавы работают? Где спят – там работают…
Троллейбус довез Вету Петровну Мигун до площади Пушкина. Она вышла и, семеня и боясь оскользнуться на заснеженном тротуаре улицы Горького, пошла вниз – мимо витрин кондитерского магазина и рыбного магазина «Океан». В витринах кондитерского рдели муляжные торты, а за стеклами витрин «Океана» струи воды омывали огромную и тоже муляжную севрюгу. Но ни настоящих московских тортов, ни тем более севрюги в магазинах не было, а торговали только печеньем и рыбными консервами, и потому очередей возле магазинов не было. Но из магазина в магазин по трафаретному кольцу сновали озабоченные домохозяйки с кошелками и авоськами в руках. У них были зоркие рыщущие глаза и тренированный слух – по малейшим приметам в поведении магазинных грузчиков и продавщиц они вычисляли, что завезли в рыбный и, значит, вот-вот «выбросят» на прилавок какую-нибудь свежую рыбу, или – что в Елисеевском будут «давать» сосиски и кур. Улица Горького – парадная вывеска Москвы – снабжалась куда лучше окраин, и при опыте ежедневной охоты за продуктами здесь можно «достать» даже мандарины.
Но Вету Петровну Мигун не тронула даже подозрительная суета возле магазина «Хрусталь», она свернула за угол, в Большой Гнездиковский переулок.
Здесь, в двухстах метрах от шумной улицы Горького, за резной металлической оградой стоял тихий трехэтажный особняк – Государственный комитет по делам кинематографии, которому подчинены все двадцать три киностудии страны. Вета Петровна вошла в проходную и тут же наткнулась на высокого однорукого вахтера, который сказал сухо, но вежливо:
– Вы к кому?
– Я к министру, хочу на прием записаться…
– Позвоните, – кивнул вахтер на висевший на стене внутренний телефон.
Вета Петровна сняла трубку, сказала телефонистке внутреннего коммутатора:
– Приемную Ярмаша. Приемная? Я хочу попасть к товарищу Ярмашу Филиппу Тимофеевичу. Фамилия? Моя фамилия Мигун Вета Петровна. Да, жена. По какому вопросу? По личному…
Небольшая пауза – секретарша министра попросила Вету Петровну подождать у телефона. Затем Вета Петровна услышала:
– Филипп Тимофеевич в отъезде, будет через неделю.
– Хорошо, – сказала Вета Петровна, – запишите меня через неделю.
– К сожалению, он приедет на один день и снова улетит в Болгарию, на фестиваль…
– Понятно… – произнесла Вета Петровна и повесила трубку.
В МУРе, на Петровке, 38, грохотали офицерские сапоги, трезвонили телефоны. В коридорах стоял мат-перемат, арестованных за ночь воров, хулиганов и вокзальных проституток конвоиры вели из внутренней тюрьмы на допросы к следователям. На лестнице лаяла чья-то сыскная собака. На третьем этаже в кабинете Светлова я допрашивал Галину Леонидовну Брежневу. Впрочем, допросом это назвать было трудно, поскольку Галя, в основном, плакала и просила:
– Спасите его! Спасите!
– Галя, кто такой Гиви Мингадзе?
Она отвернула лицо к окну, сказала сухо:
– Я не знаю.
– Неправда. Из-за этого Гиви ваш друг Буранский пытался ограбить артистку Ирину Бугрову и попал в тюрьму.
– Он не грабил. Он пришел за своими бриллиантами…
– Которые вы ей передали, чтобы она «вытащила этого Гиви через своего хахаля», – процитировал я. – Это ваши слова, вы говорили их Буранскому в субботу утром, а Отдел разведки прослушивал. Поэтому они заранее знали, что Буранский придет к Бугровой, и устроили ему там ловушку.
– Да? А я думала, что это Ирка милицию позвала, чтобы не отдавать бриллианты.
– Галя, теперь вернемся к началу. Кто такой Гиви и как могла ему помочь артистка цирка Бугрова?
– Гиви – бывший приятель Буранского и дяди Сергея. Три года назад его посадили в тюрьму за валютные операции. У Бориса остались его бриллианты, и он попросил меня отдать их Бугровой, чтобы она вытащила Гиви из тюрьмы. Ей это ничего не стоит – в нее влюблен начальник всех лагерей и тюрем страны. Как это у вас называется?
– ГУИТУ, – сказал я. – Главное управление исправительно-трудовых учреждений. Но разве не проще было попросить вашего дядю? Одно слово Мигуна – и Гиви был бы на свободе. И вообще непонятно – как его могли посадить, если он был приятель Мигуна?
– Они поссорились, и дядя о нем слышать не хотел.
– Из-за чего поссорились?
– Я не знаю!!! – воскликнула она с каким-то даже надрывом. – Не пытайте меня. Я вам все равно ничего не скажу! Я ничего не знаю!
– Знаете, Галя. Просто Бакланов вас вчера так запугал, что вы боитесь говорить. Но имейте в виду – они проводят «Каскад» и раздуют теперь дело вашего Бориса только для того, чтобы сбросить вашего отца. Я должен знать, о чем говорил с вами вчера Бакланов…
Она не отвечала. Она снова отвернулась к окну – там, за окном светловского кабинета, все шел снег, укрывая мягкими хлопьями и без того заснеженную Петровку и соседний сад «Эрмитаж».
– И вы готовы предать родного отца ради… чего? Галя! – сказал я.
– Папу все равно снимут! – резко повернулась она. – Не сегодня, так завтра, через два месяца. А Боря… Они мне обещали, что они его скоро отпустят.
– Кто – они?
Галя опустила глаза, произнесла:
– Я не могу вам сказать.
– Галя, они вас обманут, – сказал я. – Бакланов, Краснов, Щелоков – они вас обманут. Они уже сейчас шьют Борису связь с иностранными разведками…
Она промолчала. Что ж, подумал я, в конце концов, если она так любит этого Буранского, они могли уговорить ее молчать и пообещали, что чем гибельней для ее отца будет «дело Буранского», тем лучше для нее: после отставки Брежнева Чурбанов с ней немедленно разведется, Буранского освободят, и она счастливо заживет со своим любимым. А папе-Брежневу все равно пора на пенсию, так что никакого особого предательства нет, наоборот – ему лечиться надо, Леониду Ильичу, отдыхать…
В отделе кадров Большого театра следователь Тарас Карпович Венделовский получил целую пачку фотографий Бориса Буранского – во весь рост, анфас, в профиль. Действительно, наводчица-домушница Элеонора Савицкая была права: внешность у Буранского была весьма импозантная, с фотографий сразу бросались в глаза горделивая осанка, с немалой долей театральности, холеные руки и лицо, большие, темные, чуть навыкате глаза, длинные черные волосы и уже наметившийся пышный подбородок, подпираемый кружевным жабо. Взглянув на эти фото, любой тюремный надзиратель подтвердил бы первичный диагноз одного из ведущих раскольщиков Бутырской тюрьмы «Доцента» Грузилова: «Артист, психика слабая, за сутки сломается».