…«Красный Варяг» тронулся в путь. Стонали рельсы под тяжестью бронированной махины; над бортами гондол торчали головы и прощально машущие руки.
Наташа медленно шла к «даймлеру». Раза два она оглянулась на бронепоезд: не видать ли Амелина. Но его не было. На подножке первого вагона стоял матрос Володя и картинно махал бескозыркой.
Муж ожидал Наташу, придерживая распахнутую дверцу автомобиля. Наташа заговорила — сначала тихо, потом все громче и быстрее:
— Они все уже мертвые… Никто не вернется. Ни один человек… Ни один человек из них не вернется!..
— Замолчи! — Начдив с грохотом захлопнул дверку. — Петин, езжай! Мы пешком…
«Даймлер» испуганно рванулся вперед. Наташа и Кутасов остались одни.
— Ты понимаешь, что ты говоришь? — сдавленным голосом спрашивал Кутасов. — Кто тебе рассказал?
А Наташа, не слушая, говорила:
— Я с тобой не пойду… Я с тобой одного дня не останусь. Мне даже смотреть на тебя страшно!..
Начдив дернулся, словно его ударили по лицу.
— Наташа, не надо сейчас… Я тебя прошу! Пойдем домой, успокойся, отдохни… Ну, хочешь — я тебя умоляю! Пойдем, ты успокоишься, тогда поговорим.
— Как ты все знаешь наперед, — сказала Наташа глухо. — Поплачу, успокоюсь и забуду… Не надейся, не забуду! Никогда!.. А то, что он мертвый, — пускай. Мертвых любят еще больше, чем живых…
Огромным напряжением гордости и воли Кутасов пересилил себя. И сказал своим всегдашним неприятно ровным голосом:
— Дело твое. Хочешь уйти — уйди. Хочешь плакать — плачь… А я плакать не буду.
Покачиваясь, неторопливо пересчитывая, шпалы, бронепоезд шел мимо сосен и молодых елочек.
В одной из гондол бойцы десанта слушали граммофон. Ребята сидели, привалившись к мешкам с песком. Этими мешками для неуязвимости были обложены изнутри борта гондол. За бортами плыли назад зеленые волны хвои; колыхалось над головой тяжелое небо. Из граммофонной трубы сиплые мужественные голоса пели:
Камышов, наклонившись к уху Амелина, объяснил:
— Уральский полк за эту машинку три пулемета давал. Но Володя, молодец, не отдал.
— Все вымпелы вьются и цепи гремят…
— Володя! Может, хватит ее? — попросили красноармейцы. — Ставь бимбомчиков!
Матрос презрительно дернул плечом.
— Это искусство. Но вам интересней предаваться пошлости… Пожалуйста.
Из ящика в граммофоне он вытянул другую пластинку.
Эстонец Уно хлопнул комиссара по коленке:
— Сейчас будем посмеяться!.. Комиссар, не грусти! Это очень хорошо, что вместе едем… Я им всегда говорил: вы, ребята, твердый, как железо. Один комиссар мягкий, как подушка… Но пуля железо пробьет, а подушку — нет!
Граммофон зашипел, потом закаркал, потом заговорил с дурацким акцентом:
— Здрасти, Бим!
— Добри ден, Бом!
Бойцы заранее благодарно засмеялись.
— Слюшай, Бим! Я посадил у себя под окно три фрюкты: диня, тиква и арбюз!
Хохот усилился. Смеялся, будто кудахтал, Уно с трубочкой во рту Улыбался в бороду Камышов.
— Ну, артисты! Ну, лайдаки! — счастливо всплескивал руками Карпушонок.
Матрос Володя тронул Амелина за плечо:
— Пошли, комиссар.
Они выбрались из гондолы по железной лесенке. Вдогонку им неслось:
— И знаешь, кто первый взошель?.. Взошель околодочный надзиратель и сказаль: убрать все к чертям!..
…Матрос с комиссаром прошли по коридорчику блиндированного вагона, стукаясь о пупырчатые стальные переборки, и оказались в отсеке, где жил Володя. Там была узкая, как пенал, койка, столик величиной с ладонь, а на стенке телефон и полочка с книгами.
Комиссар вытащил одну наугад. Морис Метерлинк, «Пелеас и Мелиссанда»… Взял другую. «Земский суд в России».
— Находишь время?
— Время — это бельгийская красная резина. Его можно растянуть, чтобы хватило на все. Была бы сила!.. У меня есть время и на мысли, и на чтение, и на войну. — Володя самодовольно улыбнулся. — А между прочим, я раньше был вполне заурядная личность, не выше прочей матросни… Напитки, мордобой, продажная любовь. Отдал дань увлечения этой моде… Но для революции нужно совсем другое. Человек доложен быть чистый, твердый и неделимый, словно кристалл. Я это понял и преломил себя, как тростинку…
Он аккуратно вернул на полочку вытянутые комиссаром книги.
— Я поставил перед собой точное расписание жизни. Когда кончим войну, первые пять лет читаю книги. Вторые пять лет изучаю основы наук… Только основы, но зато всех наук… Лишь после этого я стану считать себя достойным новой жизни. И будет мне тогда… — Он прикинул в уме. — Тридцать четыре года… По-моему, еще живой возраст. Или ты считаешь, тридцать четыре — это уже упадок? Дряхлость души и организма?