Выбрать главу

Казо не трогали все эти изыски. Он пытался бороться против увлечения Симона и большинства его товарищей, противопоставляя Андре Мальро другому писателю — Жюлю Валлесу, пятидесятилетнюю годовщину со дня смерти которого как раз отмечали коммунистические газеты и журналы.

«Не смешите меня с вашим Мальро, — говорил он. — Я не отрицаю литературных достоинств его книжонки, заметьте, не отрицаю, но признайтесь, все-таки странно учиться по этой книжонке, посвященной Кантонскому восстанию, когда у нас самих есть литературное свидетельство событий Парижской коммуны, оставленное ее участником».

Симон не мог не согласиться с этим доводом. Ну и что же! Времена валлесовского богемного сентиментализма прошли. Кроме того, Мальро удалось внушить своим читателям идею, будто в революционном действии люди, и притом наиболее энергичные и наиболее сознательные, ищут решения не только социальной проблемы, но и своих индивидуальных проблем: уйти от гипноза смерти, утвердить себя как личность путем осознания общности людей, братства сильных духом и т. д. и т. п.

Личность автора «Условий человеческого существования» весьма подходила для той роли, в какой вы хотели его видеть. Симона завораживали не только причудливые фразы оратора, но и его изможденное лицо, отсутствующий взгляд, нервные тики. Вы только вообразите! Наконец-то и у нас появилось дитя века! Мальро ввел в литературу новый революционный образ некоего нервического персонажа, сочетание будничного и возвышенного. После него невыносимо стало читать в книгах фразы вроде: «Он запер дверь». Если только…

Если только этот обыкновенный жест не обретал силой обстоятельств рокового значения. Например, вы запираете дверь, а за ней остается человек, которого вы никогда больше не увидите, причем в глубине души вы сознаете, что тем самым отказались от какой-то важнейшей, еще живой, но уже обреченной части себя; примерно как если бы в шахте произошел несчастный случай и пришлось бы завалить вход, хотя, быть может, под обвалом еще бьются сердца, еще дышат люди, но помочь им уже невозможно…

Что касается Андре Жида… Это совсем другой случай, хотя с некоторых пор он появляется на тех же трибунах, что и Мальро. Но не в том суть. Симон и его товарищи вовсе не стремятся углублять этот анализ, предчувствуя, что результаты его могут принести разочарование. Они достаточно хорошо знают политическую историю и литературу XVIII и XIX веков и вполне закономерно опасаются, как бы история их времени, если копнуть хорошенько, не показала, какую непропорционально огромную и чудовищную роль играют всякие мелочные, а подчас просто гнусные дрязги, и тут уж ничего не остается от идеальных фигур великих писателей. А ведь молодежи необходимо верить в их идеальность. В то, что такие писатели существуют.

«И потом, никто ведь не знает, что сейчас происходит. В нашей обители, на курсах в Сен-Реми, мы лучше знаем закулисную жизнь парижского общества тысяча семьсот тридцать пятого или тысяча восемьсот тридцать пятого года, чем нынешнего тысяча девятьсот тридцать пятого. О тысяча семьсот тридцать пятом или тысяча восемьсот тридцать пятом все уже написано. А вот о тысяча девятьсот тридцать пятом — ничего. Психология Виктора Гюго — пэра Франции — изучена лучше, чем психология Мальро. В конце концов, биографии живых писателей еще не завершены. Надо брать их сегодня такими, каковы они сегодня… Умри Виктор Гюго в двадцатипятилетием возрасте, он остался бы для потомков поэтом-монархистом».