— Пойдем? — спрашивает Симон Камиллу.
Он держит руку Камиллы в своей, но так, чтобы никто не видел. Никогда он не сделает при посторонних ни одного жеста, который подчеркивал бы их близость.
Она нерешительно бросает «да» и улыбается. Симон любит свет ее улыбки, но иной раз ему начинает казаться — именно в такие минуты, — что Камилла ужасно далека от него, что она в каком-то своем мире, куда ему ни за что не проникнуть. Поэтому-то он и нашел к этой улыбке единственный эпитет — загадочная. Чему она улыбается? Какому представлению о жизни, которая принадлежит одной только ей?
— А тебе не будет скучно?
— Конечно, нет. Но я там никого не знаю.
— Там же будут все наши ребята.
Камилла думает, что до последнего поезда в Сен-Реми, на который должен поспеть Симон, осталось меньше часа и что она гораздо охотнее посидела бы с ним в задней комнате кафе. На сердце у нее тяжелым грузом лежит вся их трудная жизнь.
— Если тебе скучно, скажи откровенно, я не обижусь…
— Но ты же сам знаешь, — шепчет она, прижимая к себе его руку, — с тобой мне везде хорошо.
— И у нас еще хватит времени…
Он знает, что это ложь. Время слишком часто берет его за горло. Он стал жертвой времени, потому что считает дни, часы, минуты, разлучающие его с Камиллой, и потому что видит, как бегут, несутся часы, минуты, которые он проводит с ней.
Они смешиваются с группой людей, следующих за Андре Жидом, впереди которого маячит длинная фигура Казо, — он доводит писателя до поджидающей его машины. Автомобиль показался Симону старомодным, но зато роскошным — наверно, тоже английский, как и сукно плаща. «Интересно, эта великолепная машина — его собственная или нет?» — думает Симон. Громко хлопает дверца.
А тем временем Андре Жид, забившись в угол машины, сложив руки на коленях, укрытых пледом, чувствует, как в душе его нарастает спокойствие. «Очевидно, — думает он, — это вызвано уверенностью в правильном выборе пути, рожденной фильмом Эйзенштейна». И он перенесся мыслью к началу века. Вспомнил, как их всех, его самого и ближайших его друзей, интересовала русско-японская война и как он, единственный в этой маленькой группке, предсказывал разгром царской армии. Друэн не поверил, когда в подтверждение он сослался на некомпетентность командования и продажность прогнившей правительственной верхушки в Санкт-Петербурге. Он даже писал об этом Друэну и употребил именно это слово «прогнившей». Самое странное, что нынешние молодые люди, очевидно, воображают, будто в те времена он был каким-то равнодушным к политическим проблемам эстетом!.. Видно, таков его удел — сеять недоразумения… Он вздохнул и повернулся к седой даме.
— Боюсь, — сказал он, — что мне не удастся заснуть.
„БУДУЩЕЕ“
А тем временем нынешние молодые люди, собравшись у цинковой стойки кафе «Будущее», продолжали плыть вместе с «Потемкиным». Наступила та минута, которой Эйзенштейн, по его словам, особенно добивался: когда образы, вызвав к жизни эмоции, начинают превращаться сначала в идеи, а затем в политические тезисы. И превращение свершится без особого труда, поскольку юноши эти еще не обременены грузом мертвящих традиций, не придавлены тяготами жизни, которые потом, позднее, станут своего рода фильтром, замедляющим все процессы.
Сначала пришли Казо, Симон и Камилла. Потом явились Поль с Полеттой, которых Казо кратко представил присутствующим.
— Товарищи из Союза молодежи. Гранж работает наладчиком у Фокара. Я уверен, — добавил он, протирая очки и близоруко щурясь, — что Андре Жид ни черта не понял.
Имя писателя, произнесенное с южным акцентом, прозвучало как-то особенно тепло, по-домашнему, словно Андре Жид держит где-нибудь в Верхней Гаронне бакалейную лавочку и мать, посылая дочку за покупками, говорит: «Сбегай-ка к Андре Жиду за сахаром».
— Почему он ни черта не понял? — удивленно спросил Симон. — Почему?
Казо нацепил очки.
— Он просто поддался на формалистические, трюки. Послушай, что я имею в виду: кадр с червивым мясом, кадр с пенсне, кадр с монументальной лестницей…
— Но в этом же и заключается фильм! — говорит Симон.
— Нет, фильм не в этом. Главное в другом. Боюсь даже, что это и отвлекает внимание зрителей от главного.
— А что же тогда главное? — спрашивает Гранж.