Выбрать главу

Казо решает, что можно снисходительно посмеяться. Сочувствующих надо щадить.

— Софист проклятый — говорит он. И, обращаясь к Гранжу, добавляет: — Видишь, чему нас учат… Вот она буржуазная культура…

Но Гранж не подхватывает брошенного ему мяча:

— Если фильм вас только на такие мысли навел, то…

В голосе его слышится легкое раздражение, и Симону кажется даже, что он незаметно пожал плечом. «Вот, — думает он, — вот он занавес, который отделяет его от меня. Ведь я пошутил, но Гранж таких шуток не понимает, не может понять. Мы и шутим-то по-разному. Не способны понимать друг друга с полуслова. Вот она драма». Он пытается представить себе, сколько всего пришлось бы объяснить Гранжу, чтобы до него дошла эта безобидная шутка. Пришлось бы ему объяснить не только кто такая Клеопатра, но и кто такие Цезарь, Помпей, Антоний, Паскаль… Да и этого оказалось бы недостаточно. Подобные остроты могут быть должным образом восприняты лишь посвященными, для которых такие шутки привычны, как и намеки на определенные персонажи, на исторические события, почти или вовсе неизвестные широкой публике, — намеки, ставшие общим местом, надоедливым дурачеством, совсем так, как для Гранжа остроты насчет сборки машин и завода Фокара, которых не понял бы в свою очередь Симон. «А ведь живи Гранж в Советской России, он бы, конечно, читал труды по истории, — думает Симон. — И, вероятно, даже видел бы в театре шекспировского «Юлия Цезаря». А здесь у нас два разных языка, два разных мира. Вот она драма».

Камилла рассмеялась, слушая Казо, который, пригнувшись, шепчет ей что-то. Симону показалось даже, что он положил ей руку на плечо. Почему Камилла сейчас смеется, а раньше слушала их разговор с таким равнодушным видом? Ему стало не по себе. Чувство досады приходило всякий раз, когда он замечал, что существует другая Камилла, отличная от его Камиллы: эта другая работает в конторе, а он не смеет даже ждать ее у выхода; этой другой Камилле мужчины, не подозревающие о его существовании, говорят глупые комплименты. Другая. Незнакомка. Он не раз винил себя за эти собственнические настроения, но что поделаешь? Есть один-единственный способ избавиться от тревоги — не притворяться, будто ему все безразлично, а, наоборот, полностью завладеть Камиллой. Пусть люди знают: «Это жена Симона Борда».

— Вы тоже с юга? — спрашивает Гранж.

«Вот он барьер: ведь Гранж прекрасно видит, что я друг Казо, но не решается обратиться ко мне на «ты». Если бы у меня на лацкане был такой же значок, как у Казо, я мог бы сколько угодно шутить, говорить самые непонятные вещи о носе Клеопатры, забираться в любые дебри интеллектуализма в самом мерзком значении этого слова, и все равно я был бы для него товарищем».

— Да, но в наших краях холоднее, чем у Казо, мы, так сказать, горцы. Однако это тоже юг.

— А пальмы там есть? — осведомляется Полетта.

— Есть, конечно, во дворе каждой фермы непременно есть хоть одна большая пальма. А почему вы спрашиваете?

— Да так, — говорит Полетта. — Мне бы очень хотелось видеть пальмы, которые растут сами по себе, как каштаны в Париже.

— Когда-нибудь увидишь, — говорит Поль.

Он обнимает ее за шею. Она замечталась о пальмах. Замечталась о солнце.

Вдруг Казо, разблагодушествовавшись, заказывает по второй рюмке сомюра.

— Нет, спасибо, — говорит Камилла, — я не хочу!

— Может быть, вам заказать что-нибудь другое?

— Нет, — отвечает она, — ничего не надо…

— Не хочешь ли выпить чего-нибудь горячего? — спрашивает Симон.

— Нет, — отказывается она, — нет.

Он понижает голос до шепота:

— Что с тобой?

— Ничего, ровно ничего.

— Но все-таки…

— Да нет, уверяю тебя.

— Хочешь, уйдем?

— Нет, напротив.

— Почему напротив?

— Не приставай ко мне, дорогой.

Он поднимает брови. Он ничего не понимает. И говорит:

— Ничего не понимаю.

Она молча трясет головой.

Он не понимает, что ей хочется брести об руку с ним в темноте под холодным дождем, потому что уже начался дождь.