Гранж таких поблажек не признает. Ни один литературный герой не может в его глазах оправдать гнусное ограбление трудового люда. Он ненавидит богачей. Даже не может представить себя в их шкуре. Как, скажем, в шкуре шпика. Все то соблазнительное, чем изобилует их жизнь в фильмах, ничуть его не прельщает.
Андре Жид сейчас не так уж далек от того, чтобы, подобно Гранжу, сурово осудить богачей. Только его осуждение капитализма носит скорее моральный, почти религиозный характер, и он относится к своим новым друзьям-единоверцам с какой-то кротостью новообращенного. Поэтому-то он и сказал «ничего, ничего» с такой настороженной любезностью, когда Казо навалился на него.
Близорукий Казо отправился на поиски места поближе к экрану. Симону вдруг подумалось: почему он не остановил приятеля, не пожал ему руку? И он вынужден был признать, что причина не только в развязном обращении Казо с Андре Жидом, которое вызвало у Симона раздражение, но и в том, что здесь, в этом зале, Казо производил впечатление человека, принадлежащего к какой-то касте посвященных. Он расхаживал по залу, пожимал чьи-то руки, кому-то кричал «привет!», по-приятельски окликал кого-то, как за минуту до того окликнул Гранжа. В ответ слышалось: «Привет, Казо! Ну как, будешь в воскресенье?» Очевидно, это был намек на какое-то собрание, а может быть, речь шла о воскресной продаже газет. Почти у всех, к кому обращался Казо, был, как и у него, значок Союза коммунистической молодежи — красное знамя с тремя буквами КИМ. К досаде Симона примешивались горечь и восхищение: «Ну куда мне до него! Этот тип всего полгода в Париже, и нате вам! Со всеми знаком!» В двадцать лет Симон ни разу не говорил с рабочими, если не считать чисто соседских бесед о тле, напавшей на фасоль, или о куриной чуме. В Сен-Реми не принято ходить к знакомым на чашку кофе. Кирпич, песчаник, железнодорожная насыпь, глухие, утыканные острыми бутылочными осколками стены — все дробило на одинокие ячейки благоразумное, монотонное, скрытое от других людское существование.
Все там происходит в наглухо огороженных садиках, в наглухо замкнутых сердцах. Крохотные наделы, тысячи «своих» домиков отдаляли друг от друга пригородных жителей. Каждый хотел иметь свой угол. И каждый имел. У каждого свой газовый счет, у каждого своя выгребная яма, у каждого своя ограда. И ни одна ограда не похожа на соседнюю.
Симон не совсем справедлив. Он забывает об аромате сирени и горьком дыме костров, когда вечерами жгут вырванную днем с огорода повилику.
Казо переходит от ряда к ряду, продолжая пожимать руки. В чем его секрет? Он знает, какими словами надо говорить с людьми, подобными Гранжу. И, однако, он не один из них или, во всяком случае, уже не один из них. Как-то он признался Симону, что, приехав к своим родителям на их ферму где-то в Верхней Гаронне, он уже через полчаса не знал, о чем с ними говорить. «Собственно, отец мой теперь и читать-то не умеет. Разучился. Так что, понимаешь… Нелегко!»
Мы сами знаем, что это нелегко. В Сен-Реми левые еженедельно устраивают собрания, которые именуются «заседаниями совета курсов». Название шутливое, но дискуссии серьезные. В среду в четыре часа «совет» подводит итоги. Все рассаживаются в просторной классной комнате, где тридцать лет назад бородатые юноши в пенсне — наши «предки» — составляли адрес Золя. Передают друг другу газеты, уписывают хлеб с паштетом, полученным из провинции, а Казо тем временем всходит на кафедру преподавателя Лебра и открывает дискуссию. Казо ловкач. Он умеет в нужной для данной аудитории пропорции подать цитаты из газет коммунистических, социалистических и даже радикальных. Он не упустит из виду ни влияния церкви, ни требований студентов. Он взвешивает свои слова. Уж он-то никогда не допустит такой ошибки, какую совершил в прошлом году один из его предшественников во время дебатов, последовавших за событиями тридцать четвертого года. Было это десятого февраля; накануне полиция стреляла в рабочую демонстрацию на площади Республики, демонстрацию против фашизма. Были убитые. Ни Симон Борд, ни его товарищи не принимали участия в этой демонстрации, и в глубине души они корили себя за то, что упустили единственный случай подвергнуться риску, который в глазах каждого придал бы его убеждениям непререкаемую ценность. Если говорить откровенно, ими вдруг овладело чувство удивления и страха, как то случается с очень молодыми людьми, когда они обнаруживают, что верность идее, бывшей до того дня лишь предметом споров, ну, в крайнем случае поводом для стычек, может потребовать себе в жертву человеческие жизни. Фотографии убитых были помещены в газетах. Юноши не могли оторвать от них глаз. И им чудилось: мертвые осуждают их. Тогда-то Симон и спросил: «А Стоило ли это того, чтобы…» На что председательствовавший ответил, что приходится «дозировать лозунги».