Он заводил речь о высоких материях, о роли и значении в человеческой жизни знаний и науки, а она игриво доказывала, что успела этого добра нахвататься и в школе, хвасталась, что уже и забыла все это. Он ей вдалбливал необходимость освоения человеком всех достижений культуры, а она все сразу сводила к простому: покупай-ка, Ванько, билеты, посмотрим новую кинокартину, посидим рядышком. Он ей старался привить любовь к коллективизму, чувство дружбы и комсомольского братства, а она ему: эге, хитер, говоришь одно, а сам так и смотришь, как бы поцеловать на безлюдье.
Он бы чихал на это воспитание, оставил бы неравный бой, да разве можно было оставить на произвол судьбы девушку с такими глазами, с таким певучим голосом, с такой косой? А к тому же и мать, непревзойденная ковровщица, как нарочно, упрекала: какой же ты комсомольский активист, если перед трудностями пасуешь, если такую девушку на волю стихии отпускаешь?
— Иванко-сердце, — спросила Кармен однажды, — и зачем ты мне все про материализм да про экономизм? В комсомол сватаешь?
— В комсомол не сватают, — сурово сказал Ткачик.
— А ты сосватай, Иван. Только не в комсомол. По-настоящему сосватай…
Покраснел Ткачик, а сердце сладко екнуло.
— Не пугайся, — утешила Кармен, — я бы еще подумала…
Жаловался не раз сын матери, что ничего не может поделать с этой совсем отрицательной девчонкой.
— Пропащая… Ее сам черт не перевоспитает.
— Какая же она пропащая? — удивлялась мать. — Гордый, независимый характер. В верующие не идет, хотя мать у нее и фанатичка. Самостоятельная, веселая девушка…
— В классовом отношении, мама, она наша, — соглашался Ткачик, — но идейно…
— Идеи созревают не сразу…
Ткачик упрямо прививал Кармен самые передовые идеи, а тем временем распространяли слухи, анонимки приходили в райком партии на Ткачика, но он кому следовало доказывал свою правоту, и ему верили.
И в самом деле, не остался напрасным труд Ивана — в последнее время Кармен стала более покорной, рассудительной и, главное, отзывчивой. Раньше она, как синица с ветки на ветку, перепрыгивала с работы на работу, нигде долго не задерживалась, а тут уж, кажется, твердо прижилась в районной больнице — сначала санитаркой, а теперь и медсестрой. Ею не мог нахвалиться главный врач, а Ткачик, слыша эти характеристики, все настойчивей подводил соседку к мысли, что хватит ей ходить среди неорганизованных масс.
— С моим происхождением? — слабо упиралась Кармен.
— Дети за отца не в ответе, — в полемическом азарте приводил самое красноречивое доказательство Ванько.
— Нет, нет, еще рано, — не сдавалась верная своему характеру девушка.
С того времени как в больницу попала раненная на похоронах мать Ткачика, Кармен не отходила от нее ни на шаг, не оставляла больную ни днем, ни ночью. Если бы матери Ивана полегчало, она смогла бы увидеть: не прошел бесследно сизифов труд ее сына, пробудил он в непокорной девушке добрую и верную душу, привил ей чувство коллективизма, приучил к гуманности.
Выкарабкавшись из состояния беспамятства, раненая женщина каждый раз встречалась со знакомыми глазами, ловила успокаивающий взгляд, глазами улыбалась: «Доченька!»
Кармен ворковала, успокаивала, уверяла, убеждала. А как же, все должно закончиться хорошо, рана заживает, поболит немного, это же ведь ранение, а потом все пройдет, еще такого не было, чтобы медицина…
— Ваня? Был? — еле шептала мать слабыми устами.
— Был, был, забежал на минутку, а вы спали, не захотел беспокоить, по району мотается, война же…
— Война… — одним выдохом произносила раненая, закрывала глаза и снова погружалась то ли в сон, то ли в забытье.
Сегодня она совсем не раскрывала глаз. Врачи заглядывали к ней частенько, обеспокоенно щупали запястья. Медсестра внимательно присматривалась к выражению их лиц, но ничего не могла прочесть. Она не знала, как быть, что сказать Ивану, когда тот забежал было на минутку к матери.
— Спит. Пусть спит. Сон для нее — самое лучшее.
— На тебе, Кармен, вся ответственность, — сурово говорил комсомольский секретарь. — Я на тебя надеюсь… и верю…
Непокорная Кармен была покорна и внимательна к каждому его слову.