Ранило маму, попала она в больницу, а Ванько этому не очень и удивился. Еще и сердился: «Нашла время ходить на похороны».
«Да как же, ведь Аристарха Савельевича хоронили, я же в его хоре пела…»
Десять лет, с тех пор как похоронили Артема, не пелось ей, хотя и молода была и красотой не обижена, не пелось женщине, замер звонкий серебряный голос, как ни уговаривал старый регент, — нет, нет, нет. Как ни подсыпались женихи — и постарше, и помоложе, еще неженатые, — ни в какую! — у меня хлопец, у меня ребенок, у меня Ванько — вот мой суженый, вот моя судьба…
Да как же после этого всего мог поверить в смерть матери Ванько Ткачик? Прихватил в коридоре старого озабоченного врача, — как тому не быть озабоченным, если один на всю больницу остался? — не просил, приказывал: быстрей, быстрей!
Врачу Мурашкевичу перевалило то ли на восьмой, то ли на девятый десяток, белый стал, как голубь, бородка клинышком даже пожелтела. Считали калиновчане старика причисленным к лику бессмертных…
— Маме плохо…
— Кому теперь хорошо… — нацелил стеклышки очков на парня врач, но послушно засеменил в хирургию.
Ванько Ткачик в бога не верил, но в Мурашкевича верил больше, чем во всех богов, вместе взятых. В детстве не однажды спасал его самого этот белый желтобородый маг и от ангины, и от дифтерии, и от краснухи, и еще бог знает от каких напастей.
— Кризис, — констатировал Мурашкевич.
Безразличие уставшего и ошеломленного последними событиями врача Ткачик воспринял как спокойную уравновешенность и уверенность. Сам не раз переживал во время болезней кризисное состояние.
Он ждал. Наедине с мамой. Врач сразу же убежал. Вместо оптимистического «все будет в порядке» бросил неуверенное «будем надеяться», но что же он мог сказать, если кризис не миновал…
Жадными глазами Ванько смотрел на мать, верил и не верил, что это она. Ведь никогда же, сколько он помнит, она не болела. Пожалуется, бывало, что где-то болит, а сама махнет рукой и — на ногах! «Меня работа лечит», — хвалилась.
Работы у нее хватало, поэтому и была здоровой. Дома дел невпроворот — ребенок же на руках! — да еще и в артели художественных изделий чудеса творила. Никто так не умел рушник соткать. Еще в девичестве научилась, когда в батрачках ходила, первой ткачихой стала на селе, на всю округу славилась. Правда, здесь, в Калинове, рушников не ткала, кто-то объявил их вредным пережитком прошлого, ткали в артели художественных изделий широкие коврики под ноги. Марина Ткачик, первая стахановка, не мелочь ширпотребовскую изготовляла, а целый луг цветущий на коврике расстилала, не под ноги ее изделия бросали, на стены охотно вешали.
Он смотрел на пожелтевшее лицо, его пугали черные подковы под крепко сомкнутыми глазами, поглядывал на свечку, это от ее скупого беспокойного пламени такие знаки на мамином лице, это неровный свет так обезображивает человеческое лицо.
— Мама! Мамочка… — тихо звал, как в детстве.
Крепким сном спала мама. Кризис…
Он положил тяжелую, измученную бессонницей и неутихающей тревогой голову на одеяло, возле самой маминой груди, уловил удары сердца, которые помнил с детства. И постепенно, вслушавшись в них, успокоился.
Не думал о том, что останется без мамы, и вместе с тем интуиция подсказывала, что будет именно так. Все чаще являлся в мыслях отец. Вспоминался не столько он сам, сколько его трагический конец. В одном селе он был посланцем от райкома, коллективизировали тогда крестьяне хозяйства.
Поздней ночью, возвращаясь то ли с собрания, то ли с товарищеской вечеринки, Артем Ткачик будто бы ненароком упал в чей-то колодец.
Уже став взрослым, побывал в том селе Ванько. Показывали ему колодец у дороги, на леваде под вербами. Низенький дубовый сруб, горбатый журавль, похожий на солдата с ранцем на спине. В такой и в самом деле можно упасть, но почему-то, кроме Артема Ткачика, в него никто больше не падал. Мать Ванька и до сих пор была убеждена, что Артема бросили туда. Следственные органы виновников не нашли, признали, что потерпевший был в нетрезвом состоянии. Как он мог напиться, если в жизни в рот не брал хмельного?
Ванько Ткачик часто пробовал представить себе отца. Не с фотографии, выцветавшей на стене, а живого, такого, каким он был. Воспоминания сводились к одному эпизоду.