— Угощайтесь, — ехидно говорил за спиной Петер Хаптер, — чем богаты, тем и рады… будьте так любезны, не побрезгуйте.
— Я уже сказал, что не голоден…
Качуренко поднялся на ноги. Его никто не усадил на место, солдат уже вышел, Отто Цвибль снова замер в кресле и задумчиво похлестывал гибким стеком по прямым и блестящим голенищам. Гретхен удивленно округляла глаза, брезгливо кривила губы, а переводчик тихо хихикал, ожидая слов шефа.
— На первый раз хватит, — устало произнес комендант. — Фрукт еще не созрел.
XIII
Качуренко снова оказался в подвале. Сразу же за порогом опустился на корточки, побрезговал садиться на липкий, склизкий пол, сидел с раскрытыми глазами и ничего не видел, машинально шарил руками вокруг себя.
Вдруг показалось Качуренко, что он не один в этом пекле. То ли показалось, то ли послышалось — где-то сбоку, туда дальше, в углу, что-то зашелестело, зашевелилось на соломе. И соломой запахло, обычной ржаной соломой, слегка вымоченной на гумне, той, которую вяжут в кули, чтобы перед рождественскими праздниками смалить кабана.
— Кто здесь?
Откуда, из каких полей неисходимых, из каких лесных чащ, из какой дали докатился до Качуренко этот вопрос, этот шепот, усиленный пустотой подземелья, отраженный и повторенный в холодных и сырых углах? Не верилось Качуренко, что это живое человеческое слово, произнесенное чьими-то устами.
— Откликнитесь, эй…
— А? — невольно вырвалось из глотки. — Что? Кто откликается?
— Андрей Гаврилович, это вы?
— Кто? — то ли обрадовался, то ли ужаснулся Качуренко.
Он и в самом деле подсознательно обрадовался, что имеет товарища по несчастью, и одновременно ужаснулся — почему он здесь? Ведь должны были освободить, выпустить соседа.
— Не отпустили? — поднялся на ноги, чтобы перекочевать в угол, откуда прошелестел слабый голос.
Качуренко подумал: надо же было подтвердить там, наверху, что сундук принадлежит ему, Качуренко, а не соседу.
— Идите сюда, Андрей Гаврилович, здесь сухо…
Теперь голос показался очень знакомым, но вовсе не похожим на соседский.
— Павлик! — ужаснулся Качуренко.
В ответ не слова, а только всхлипы, по-детски жалобный протяжный звук.
Мигом оказался Качуренко возле стонавшего, даже не понял сразу, что попал на соломенную постель, стал шарить в темноте руками, нащупал чью-то ногу, встретился с холодной рукой, дотянулся до лица.
— Павлик! Сыночек! Как же это ты?..
В этом вопросе, в порывистых движениях, нежных, отцовских, было выплеснуто столько чувства, столько радости и столько горя, что Павло Лысак прижался головой к груди Качуренко и только мелко дрожал.
Да, он, этот угрюмый, углубленный в себя, переполненный добротой и беззаветной преданностью своему старшему другу парень, мог быть ему сыном, так как родился, когда Андрей Гаврилович уже гнал с родной земли контру всех мастей, когда мог и свадьбу справить, если бы человеческая жизнь в то время измерялась мирными делами. Была у него и любовь, была диво дивчина Галя… Галина… Галчонок…
Они, двое юных и горячих комсомолят, когда должен был родиться, а может быть, уже и родился Павлик Лысак, в краткие минуты свиданий мечтали о том, что появится у них сынок, маленький-маленький, сыночек-кудрявчик с материнскими красивыми глазами и отцовской крепкой фигурой, ручонками вцепится в упругую конскую гриву, усядется в седло и поскачет… Будут радоваться и любоваться сыночком веселые родители — медноволосый отец и зеленоглазая мать…
Жизнь рассудила по-своему, развела пути-дороги молодых.
«Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону…»
Выписывал сабельные молнии в подольском небе Андрей Качуренко над головами головорезов Тютюнника, очищал землю от нечисти. А Галина в другой стороне, в далекой азиатской пустыне, подползала к раненому, доставала из своей краснокрестной сумки стерильный пакет, облегчала жгучую боль. Пока сама не забилась в адской тифозной горячке, не легла навеки в песчаную могилу…
Новые надежды на сына появились вместе с Аглаей, правда, красавица сначала и слышать не хотела о ребенке, а когда наконец взрастила в себе такое желание, то уже не могла его осуществить…
Воспоминание об Аглае, женщине, которую считал самой близкой, самой родной, которой так доверял, которую так ценил и которая так нагло, так вероломно предала, горячим пламенем ударило в голову. Вероломно… Страшное это слово… Пусть бы уж до войны это сделала, было бы больно, но все равно не так, как теперь.