— Идет гроза… — наверное, подумав, что его не услышали, повторил Голова.
Как и следовало ожидать, на слова прокурора откликнулся коллега и соратник по служебным делам районный судья Клим Степанович Комар.
— Ох, идет-идет, — подтвердил он звонкой фистулой так, будто выносил приговор по сложному и неприятному уголовному делу. — Будет и молния, будет и гром.
Клим Степанович — полная противоположность Исидору Зотовичу. Они почти одногодки, оба уже пожилые, измученные своей нелегкой деятельностью, вынуждавшей ежедневно хотя будто бы и беспристрастно, но переживать чужое горе и чужие боли. Комар был длиннорукий и длинношеий, с чистым и сухим лицом, живые глаза то лучились смехом, то выражали суровый упрек. Только вот одевался он как-то небрежно, одежду подбирал по принципу — лишь бы налезла, гладить ее, видимо, было некому, поэтому она на нем всегда странно топорщилась, напоминал в ней Комар задиристого воробья, воинственно подпрыгивающего и чирикающего среди сосредоточенной компании. Клим Степанович прихрамывал на левую ногу и поэтому не ходил, а как-то смешно подпрыгивал.
В самом углу допивала чай — мутную холодную жидкость — без сахара, с единственной карамелькой уважаемая и известная не только в Калинове, но и в селах района Евдокия Руслановна, неприметная женщина, уже вступающая в бабушкин возраст, внешне очень милый и мягкий человек со страшной фамилией, правда, не унаследованной от родителей, а принятой от мужа, директора районного банка товарища Вовкодава. Сам директор недавно вместе со своими сокровищами и группой служащих эвакуировался, а Явдоху свою, суетливую и беспомощную, вынужден был оставить на волю стихии. Точнее, в силу трудных и сложных обстоятельств сама Евдокия Руслановна решительно велела своему Вовкодаву, поскольку он был старше ее и считался невоеннообязанным, к тому же и с больным сердцем, ехать в тыл, а сама, как большевичка с еще дореволюционным стажем, добровольно осталась в Калинове. Как и все присутствующие здесь, жила надеждой: может, и обойдется, может, произойдет чудо.
Евдокия Руслановна поставила на стол стакан с недопитым чаем, поднялась на тоненькие ножки и просеменила к окну. Вырядилась эта знаменитая еще в гражданскую войну подпольщица необычно. Густосборчатая юбка, корсетка, с пышными оборками, вышитая крестиком из крестьянского полотна сорочка с широкими рукавами, темный платок завязан на подбородке и нитка мониста на шее так изменили ее, что трудно было узнать всегда изысканно одетую, уверенную в себе Евдокию Руслановну, заведующую районным партийным кабинетом.
Она застыла у окна, прижалась лбом к запотевшему стеклу.
— В самом деле, близится, — подтвердила она.
Только двое неподвижно согнулись над шахматной доской: Агафон Кириллович Жежеря — районный уполномоченный по заготовкам — и Нил Силович Трутень — заведующий сберегательной кассой, знаток финансовых тайн. Они, как два быка в упряжке, неразлучны. Судьба свела их в одном доме, сердца обоих объединяла любовь к премудрой игре. Внешне они были похожи друг на друга, можно было и вообще этих веселоглазых хлопцев считать родственниками, если бы еще цветом волос были одинаковы. А так присмотришься повнимательнее — нет, рыжий Жежеря с чернявым Трутнем не могут быть даже троюродными. Каждый выходной, если райком не отряжал их в села — а такое случалось частенько, — усаживались они спозаранок возле своего жилкооповского, истрепанного всеми ветрами дома и склонялись над шахматной доской. Думали и мудрили, настырно искали ходы, достойные самого Капабланки. И время от времени после очередного хода, независимо какого, удачного или бездарного, гениального или самого простого, многозначительно, саркастически, язвительно говорилось:
— Ага, ты вот так. Ты, значит, испанским… Думаешь, что ты Алехин, так меня и испугал? А мы вот завернем сюда — и от твоего испанского останется лишь турецкий пшик… Нас, брат, мудреными ходами не запугаешь…