Нет, наблюдая, он думал, возвращался к самому себе, прислушивался к тому новому, что зарождалось в его душе.
Так появилась привычка чувствовать себя в природе — в любой день, в любую погоду, — и с той поры познание тайны не покидало его.
«Вот ведь, а говорят — скотина дура, — поражался он своему внезапному открытию. — Утром в росе она одну траву ест, к другой принюхивается, а к третьей приглядывается… Днем же, когда роса сходит, стебли жесткими становятся, она ест ту траву, к которой принюхивалась, сочный ковыль… оставляя на вечер ту, к которой утром только приглядывалась… А ведь у всего есть свой смысл, свои причины…»
И он внимательно следил, чтобы понять и запомнить.
«Да, вечером цветы щиплет… — И это открытие вызывало в нем благоговейное чувство посвященности, приобщения к сокровенному. — Когда они выделяют самые полезные соки. Вот не думал…»
И с глубоким удивлением он рассматривал стебли, траву, листочки.
«А почему она утром грубую траву ест? Почему?.. В росе и жесткая трава мягкая. Так. Поутру скотина голодная. Так. А еще?.. — Мысль билась и рождала новую мысль: — Ей нужна и грубая пища — вот почему! Нужна, как сейчас говорят, клетчатка. Вот в чем дело…»
И тогда ему показалось, что мысль его коснулась чего-то очень важного, и он замер, погрузившись в раздумье.
«Вот почему мясо еще дорого обходится… — Он чувствовал, как мысль слишком вяло развертывается. — Ну, пошевеливайся!» — подстегивал он свою голову и ощущал, как что-то отворяется в нем для ясного понимания.
«Что, раньше крестьяне скотину и соломой кормили — только от бедности?.. А что теперь с соломой делаем?.. Скотину в культурных условиях выращиваем и на лучшие результаты надеемся. Какую-нибудь одну, две, от силы три травы даем. А спроста ли у нас говорят, лошадь за день сорок трав ест, корова — пятьдесят, овца — пятьсот? А ведь в этих травах все есть, все витамины, все минералы, все лекарства. А что в двух-трех травах?.. Что человеку нужно, то и скотине нужно. Я же знаю, как хорошо ей на цветочных лугах, на горных пастбищах… и на пастбищах, где ковыль, тысячелетний ковыль, ведь его корни никогда не отмирают. А мы ковыль, горные отложья распахиваем. «Ковылю конец — степи конец, степи конец — скотине конец, скотине конец — народу конец» — вот что говорит наша поговорка, народный ум… Ковыльная степь с цветами за тебя наполовину сработает. Что-что, уже это-то я знаю».
И все же тогда, года три назад, не было в нем настойчивости: не только не хватало убеждения, что его правильно поймут, — он еще не мог подкрепить то, что знал, о чем думал, вескими фактами, результатами своего труда.
Но то, что он сломил Привычное и каждой весной с гуртом уходил в степь, изо дня в день шествовал за ним, обрел терпение, ни в чем не уступающее терпению солдата, и повторял хорошо продуманное, не прошло бесследно.
За эти годы, рассчитывая на собственную стойкость и пытливость, он поднялся в своем деле на высоту, на какую, кажется, редко кто еще поднимался.
Да, время беспрерывно, оно соткано из мельчайших переплетений. Любой твой шаг, любой поступок не остается бесследным. Они в прошлом и в сегодняшнем. Они одарили его силой понимания и убеждением.
Он-то думал, что сила понимания облегчает жизнь. Да, было и это. Он чувствовал, как увереннее стала его рука и просветлело его сердце.
И тем не менее она, сила понимания, легла на плечи, нелегким грузом: оказывается, за нее приходится платить больше, чем за бездумье.
По дороге домой с джайляу, по возвращении в аул на час-другой, его теперь непременно задерживал кто-нибудь из аульчан: нес ему свою радость или горесть.
— Кильди, сегодня у нас ученый был, — вставал на пути кто-нибудь из стариков.
— Та-ак…
— Старинную утварь, рухлядь всякую собирал. А на меня ноль внимания. Будто меня и нет. Обидно, сынок.
— Понимаю.
— Так ведь тут из каждой щели встает история, судьба! А на это наплевать. Рухлядь ему нужна…
— Дед, — отвечал он после короткого молчания, — я всего-навсего скотовод, где мне о делах ученых судить. Но вот почему ты старинную утварь рухлядью называешь? Для нас рухлядь, а для ученых ценность. Не обижайся, дед. У каждого своя задача…
Завидев из окошка, как на улице остановилась двуколка секретаря парткома и как люди от своих ворот зашагали к двуколке, он, распаренный после бани, накинув пиджак на плечи, тоже выходил.