— Если бы было двадцать часов двенадцать минут, — сказал Вольф, — а мы находились здесь, с тобой уже всяко было бы все кончено.
— Вы пользуетесь той информацией, которую выдал один из предков, — сказал гавиан. — Это подло. Вы же прекрасно знаете, что у нас ужасная часовая восприимчивость.
— Это не основание, на которое ты мог бы опереться, защищаясь в суде, — сказал Вольф, желая произвести на собеседника впечатление сообразным обстоятельствам языком.
— Хорошо, иду, — согласился гавиан. — Но уберите от меня подальше эту зверюгу, судя по взгляду, она, кажется, жаждет меня прикончить.
Всклокоченные усы сенатора поникли.
— Но… — пробормотал он. — Я пришел с самыми лучшими в мире намерениями…
— Какое мне дело до мира! — сказал гавиан.
— Закатишь тираду? — спросил Вольф.
— Я ваш узник, месье, — сказал гавиан, — и целиком полагаюсь на вашу добрую волю.
— Замечательно, — сказал Вольф. — Пожми руку сенатору и трогай.
Чрезвычайно взволнованный, сенатор Дюпон сопя протянул гавиану свою здоровенную лапу.
— Не могу ли я взобраться на спину месье? — провозгласил гавиан, указывая на сенатора.
Последний согласно кивнул, и гавиан, очень довольный, обосновался у него на спине. Вольф зашагал в обратном направлении. Возбужденный, восхищенный, за ним следовал сенатор. Наконец-то его идеал воплотился… реализовался… Елей безмятежности обволок его душу, и он не чуял под собой ног.
Вольф шагал, исполненный грусти.
ГЛАВА X
У машины был ажурный вид разглядываемой издали паутины. Стоя рядом, Ляпис присматривал за ее работой, каковая со вчерашнего дня протекала вполне нормально. Он обследовал точнейшее круговращение зубчатых шестеренок мотора. Совсем близко, растянувшись на скошенной траве, с гвоздикой в губах грезила Хмельмая. Земля вокруг машины слегка подрагивала, но это не было неприятно.
Ляпис выпрямился и посмотрел на свои замасленные руки. С такими руками приблизиться к Хмельмае он не мог. Открыв жестяной шкафчик, он захватил в нем пригоршню пакли и оттер то, что удалось. Затем намазал пальцы минеральной пастой и потер их. Зерна пемзы скреблись у него в ладонях. Он ополоснул руки в помятом ведре. Под каждым ногтем осталось по синей полоске грязи, в остальном руки были чисты. Ляпис закрыл шкафчик и обернулся. У него перед глазами была Хмельмая, тонюсенькая, с рассыпавшимися полбу длинными желтыми волосами, с округлым, почти своевольным подбородком и утонченными, словно перламутр лагун, ушками. Рот с полными, почти одинаковыми губами, груди натягивали спереди слишком короткий свитер, и он задирался у бедра, приоткрывая полоску золотистой кожи. Ляпис следовал за волнующей линией ее тела. Он присел рядом с девушкой и нагнулся, чтобы ее поцеловать. И тут же вдруг подскочил и мгновенно выпрямился. Рядом с ним стоял человек и его разглядывал. Ляпис попятился и прислонился к металлическому остову, пальцы его сжали холодный металл, в свою очередь и он вперился взглядом в стоявшего перед ним человека; мотор вибрировал у него под руками и передавал ему свою мощь. Человек не двигался, серел, таял и наконец вроде бы растворился в воздухе; больше ничего не было.
Ляпис утер лоб. Хмельмая ничего не сказала, она ждала, ничуть не удивившись.
— Что ему от меня надо? — проворчал Ляпис словно бы только самому себе. — Всякий раз, когда мы вместе, он тут как тут.
— Ты заработался, — сказала Хмельмая, — и еще устал за последнюю ночь. Ты все время танцевал.
— Пока тебя не было, — сказал Ляпис.
— Я была рядом, — сказала Хмельмая, — мы разговаривали с Вольфом. Иди ко мне. Успокойся. Тебе нужно отдохнуть.
— Да, конечно, — сказал Ляпис.
Он провел рукой по лбу.
— Но этот человек все время тут как тут.
— Уверяю тебя, тут никого нет, — сказала Хмельмая. — Почему я никогда ничего не вижу?
— Ты никогда ни на что не смотришь… — сказал Ляпис.
— На то, что мне досаждает, — сказала Хмельмая.
Ляпис приблизился к ней и уселся, не касаясь.
— Ты прекрасна, — пробормотал он, — как… как японский фонарик… зажженный.
— Не говори глупостей, — запротестовала Хмельмая.
— Я же не могу сказать, что ты прекрасна, как день, — сказал Ляпис, — дни бывают разные. Но японский фонарик красив всегда.
— Мне все равно, уродлива я или прекрасна, — сказала Хмельмая. — Лишь бы я нравилась людям, которые меня интересуют.
— Ты нравишься всем, — сказал Ляпис. — Так что и они тоже в выигрыше.
Вблизи видны были ее крохотные веснушки и на щеках — нити золотого стекла.
— Не думай обо всем этом, — сказала Хмельмая. — Когда я здесь, думай обо мне и рассказывай мне всякие истории.
— Какие истории? — спросил Ляпис.
— Ну тогда никаких историй, — сказала Хмельмая. — Ты что, предпочитаешь петь мне песни?
— К чему все это? — сказал Ляпис. — Я хочу обнять тебя и почувствовать малиновый вкус твоей помады.
— Да, — пробормотала Хмельмая, — это замечательно, это лучше любых историй…
И она покорилась ему, чуть его не опередив.
— Хмельмая… — сказал Ляпис.
— Сапфир… — сказала Хмельмая.
А потом они опять принялись целоваться. Приближался вечер. Увидев их, он остановился неподалеку, чтобы не помешать. Он, пожалуй, пошел бы лучше с Вольфом, который как раз сейчас возвращался домой. Часом позже все погрузилось во тьму, кроме оставшегося солнечного круга, где были закрытые глаза Хмельмай и поцелуи Ляписа в дымке испарений, исходивших от их тел.
ГЛАВА XI
Полуочнувшись, Вольф предпринял последнее усилие, чтобы остановить звон будильника, но липучая штуковина ускользнула от него и скрутилась спиралью в закоулке ночного столика, где, задыхаясь от ярости, и продолжала трезвонить вплоть до полного изнеможения. Тогда тело Вольфа расслабилось в том заполненном лоскутами белого меха четырехугольном углублении, где он лежал. Он приоткрыл глаза, и стены комнаты зашатались, обрушились на пол, подняв при падении высокие волны мягкого месива. А потом друг на друга наложились какие-то перепонки, которые напоминали море… посреди, на неподвижном островке, Вольф медленно погружался в черноту среди шума ветра, продувающего обширные голые пространства, среди неумолчного шума. Перепонки трепетали, как прозрачные плавники; с невидимого потолка рушились, обматываясь вокруг головы Вольфа, полотнища эфира. Смешавшись с воздухом, Вольф чувствовал, как через него проходит, как его пропитывает все, его окружающее; вдруг запахло — жгуче, горько, — так пахнут пламенеющие сердечки хризантем, ветер в это время стихал.
Вольф вновь открыл глаза. Царило безмолвие. Он сделал усилие и оказался на ногах и в носках. В комнату струился солнечный свет. Но Вольфу по-прежнему было не по себе; чтобы прийти в себя, он схватил обрывок пергамента, цветные мелки и, быстро набросав рисунок, уставился на него, но мел осыпался прямо на глазах: на пергаменте осталось лишь несколько непрозрачных углов, несколько темных пустот, общий вид которых напоминал голову давно умершего человека. Впав в уныние, он выронил рисунок и подошел к стулу, на котором лежали сложенные им брюки. Он шатался, будто земля корчилась у него под ногами. Запах хризантем был теперь не столь отчетлив, к нему примешивался сладкий аромат, запах летнего, с пчелами, жасмина. Сочетание довольно-таки отвратительное. Ему нужно было спешить. Пришел день инаугурации, и его будут ждать муниципалы. Он впопыхах принялся за свой туалет.
ГЛАВА XII
До их прихода оставалось тем не менее несколько минут, и он успел осмотреть машину. В шахте сохранилось еще несколько десятков элементов, а мотор, тщательно проверенный Ляписом, работал без устали. Только и оставалось, что ждать. Он подождал.
Легкая почва еще хранила на себе отпечаток изящного тела Хмельмаи, да и гвоздика, которую она держала меж губ, была тут же, с ворсистым стеблем и ажурным кружевом венчика, уже связанная с землей тысячью невидимых уз, белесыми нитями паутины. Вольф нагнулся, чтобы ее подобрать, и гвоздичный вкус поразил его и одурманил. Он промахнулся. Гвоздика тут же поблекла и, изменив свой цвет, слилась с почвой. Вольф улыбнулся. Если он оставит ее здесь, муниципалы, конечно же, ее затопчут. Его рука ощупью пробежала по поверхности почвы и наткнулась на тонкий стебель. Почувствовав, что попалась, гвоздика вновь обрела свой естественный цвет. Вольф осторожно разломил один из узловатых бугорков на стебле и прикрепил ее к воротнику. Он нюхал ее, не наклоняя головы.