Выбрать главу

  "Смерти? Какой еще смерти?", - тоскливо подумал Николай Степанович. Что еще решила натворить эта наивная очарованная душа, которая мечется сейчас между любовью и обидой? Наверное, она написала это письмо перед тем, как выстрелить в зеркало...

  Ах, Леричка, Леричка, ну разве можно так? Ладно, разрушила их отношения, но смерть-то зачем? Легко и даже красиво, вот так, на словах, торопить ее приход, не видев и не зная ее. Костлявая особа сама явится за тобой - в свой срок. Вздор, вздор, обычное девическое преувеличение, ничего она с собой больше не сделает - с нее и зеркала довольно! А вот в революцию она теперь ринется, очертя голову, как в пропасть или как к спасению! Не удержать, не отговорить...

  "И моя нежность - к людям, к уму, поэзии и некоторым вещам, которая благодаря Вам - окрепла, отбросила свою собственную тень среди других людей - стала творчеством. Мне часто казалось, что Вы когда-то должны еще раз со мной встретиться, еще раз говорить, еще раз все взять и оставить. Этого не может быть, не могло быть. Но будьте благословенны, Вы, Ваши стихи и поступки. Встречайте чудеса, творите их сами. Мой милый, мой возлюбленный. И будьте лучше и чище, чем прежде, потому что действительно есть Бог.

  Ваша Лери".

  "Господи, Боже ты мой, - тоскливо подумал Гафиз, - опять сподобился - прощальное письмо... "Прощайте, будьте благословенны!". Ах, Лери, Лери, пропащая душа, нельзя же так! И ведь, самое обидное, что действительно любит меня по-прежнему, а видеть не хочет. "Будьте лучше и чище, чем прежде...". Это дословно значит: не будьте Дон Жуаном, дорогой Гафиз, но если даже изменитесь, - меня вам все равно не видать! Милая моя Лери-Пери, зачем ты делаешь это с нами обоими? Ответ ей не нужен. И все-таки я отвечу. Только стихами. Их она не оттолкнет".

  Он шел по Каменному острову и скорее для себя, чем для нее, сплетал в мыслях стихотворную вязь. Он обязательно отправит эти стихи ей из Окуловки - вместе с письмом, или вместо письма:

  "Взгляните: вот гусары смерти!   Игрою ратных перемен   Они, отчаянные черти,   Побеждены и взяты в плен.
  Зато бессмертные гусары,   Те не сдаются никогда,   Войны невзгоды и удары   Для них - как воздух и вода.
  Ах, им опасен плен единый,   Опасен и безумно люб, -   Девичьей шеи лебединой,   И милых рук, и алых губ".

  Франция, Ля-Куртин, июнь 1917 года

  Уехать прочь от трупного смрада разлагающейся России Гумилеву не удалось. Февральская революция застала его еще в Петрограде, а Октябрьская догнала уже во Франции. Даже в относительно благополучную по военным временам парижскую жизнь настырно просочился отвратительно-приторный запах войны и бунта. Весной 1917 года, вскоре после первой революции, Гумилев получил назначение на Салоникский фронт, к генералу Франше д`Эспере, в сражавшиеся против болгар в горных теснинах Македонии русские экспедиционные части. Однако, добраться удалось только до Парижа. Неожиданно для себя, в столице Франции, хорошо знакомой еще по скитальческой юности, он оказался необходим сразу нескольким российским представительствам. Скромную, казалось бы, персону прапорщика Гумилева принялись оспаривать друг у друга представитель российского командования генерал Занкевич и военный комиссар Временного правительства Рапп. Быть может, в Париже, где даже в военных делах сохранялся заметный налет богемности, каждому хотелось украсить свою свиту литературной знаменитостью... А может быть, среди десятков пьянствовавших и распутствовавших в "столице мира" российских офицеров, вконец деморализованных и впавших в безделье, нелегко было найти способного работать человека. Работать Гумилев умел, сейчас, пожалуй, даже упорнее и злее, чем раньше. В конечном итоге Занкевич, скрепя сердце, откомандировал его к Раппу.

  Новый начальник прапорщика Гумилева, или, как он сам предпочитал именоваться: "шеф", был адвокатом, в недавнем прошлом - политическим эмигрантом, эсером. После Февральской революции Евгения Ивановича Раппа назначили уполномоченным Чрезвычайной следственной комиссии для расследования противозаконных действий министров и высших должностных лиц павшей империи. Официально Евгению Ивановичу следовало заниматься изучением архива бывшего заграничного департамента Охранного отделения в Париже, но эта задача была скорее прикрытием. Не архивная пыль интересовала Временное правительство, а русский Экспедиционный корпус во Франции. Три его бригады, пожалуй, были одними из немногих боеспособных частей, на которые можно было сделать ставку сейчас - ввиду серьезной опасности большевизма!

  Если вернуть бригады в Россию - так, чтобы "большевистская зараза" не успела коснуться их рядов, кое-что еще, возможно, удастся спасти! Но, с другой стороны, выводить на родину солдат, успевших воочию познакомиться с современными техническими достижениями войны и европейской цивилизации, господин Керенский откровенно побаивался. Что может произойти, если видевшие мощный огневой вал французской артиллерии, катавшиеся по хорошим дорогам на грузовых авто и со скрежетом откупоривавшие банки с сардинами бойцы Западного фронта вдруг окажутся на Русском фронте? Там, как известно, снаряды наперечет, хилые обозные клячи тонут в непролазной грязи, а "бравы ребятушки" в ветхих шинелях шатаются с голодухи? Как бы здесь без всякой большевистской агитации источником революционной заразы не стали Особые бригады! Словом, Керенский метался между "да" и "нет", бомбил Раппа противоречивыми указаниями, настолько пространными и путанными, что Евгений Иваныч, никогда не терявшийся в судебных прениях, разводил руками: "С ума они там все посходили, что ли? Что пишут? Не понимаю!!! Николай Степанович, голубчик, почитайте, может - вы поймете?" Гумилев сосредоточенно пускался в изучение велеречивых излияний первого республиканского правительства России и в итоге представлял Раппу "сублимированный вариант", в полной достоверности которого отнюдь не был уверен. После этого, в компании других сотрудников миссии Раппа, они отправлялись обедать в уютное кафе на улице "Пьер Шаррон", где, обыкновенно, проводили остаток дня, пока не наступал заветный вечерний час, и каждый был волен вновь пуститься в веселую круговерть французской жизни. Военный Париж, конечно, несколько растерял былую беззаботность, но все же оставался прекрасен и полон надежд. Парижанки умудрялись с присущим им одним изящным кокетством носить даже траур по гнившим на полях у Соммы и Ипра мужьям, только в глазах у них появилось чуть больше грусти. Их новые кавалеры, которым наутро было снова возвращаться на позиции, умудрялись вальсировать так же элегантно даже в тяжелых солдатских башмаках и мешковатой серо-голубой форме. Столице Франции могло не хватать натурального кофе, керосина и свежих устриц, но газовые фонари столь же ярко освещали уличную толпу, словно бросая вызов ночным налетам германских "цеппелинов". Фланирующая публика все так же заполняла по вечерам рестораны, театры и увеселительные заведения. На фоне слегка поблекшего многоцветья парижан англичане выделялись чопорностью и цветом хаки, американцы - дружелюбной развязанностью, колониальные сенегальские стрелки - яркими фесками и белозубыми улыбками на иссиня-черных физиономиях, а русские союзники - умением перепить всех остальных и боевыми наградами... Вина и орденов хватало на всех, как и смерти!

  Однако с российскими Особыми бригадами во Франции происходило то же, что и остальной Российской армией, - дисциплина таяла так же стремительно, как недавно - их атакующие цепи под германским шрапнельным огнем на кровавых полях Вердена. Русская революционная эмиграция во Франции спешила "оправдаться перед товарищами на родине", взяв в оборот единственную доступную им солдатскую аудиторию: Экспедиционный корпус. Большевики-агитаторы Мануильский и Покровский сумели внедриться даже в военные госпиталя.

  В письме к жене Гумилев осторожно и, по возможности, мягко сообщил, что находится в Париже, при комиссаре Раппе, для "разбора солдатских дел и недоразумений". В действительности его задача, как и задача Раппа, была предельно простой и в то же время почти невыполнимой: нужно было удержать русские бригады во Франции от бунта, остановить опасное брожение. Но, похоже, было уже поздно. Отведенные с фронта на пополнение в полевой лагерь Ля-Куртин близ Лиможа части Экспедиционного корпуса в июне 1917-го полыхнули открытым восстанием. Солдаты 1-й Особой бригады отказались подчиняться своим командирам и, по примеру России, выбрали собственную форму управления - комитет. Офицеры, по большей части, сами ушли из лагеря: поводов для возмущения хватало и у них. Один "куртинский" поручик, уже переодевшийся в потертый штатский костюм, сказал Гумилеву в парижском кафе: "Я бы и сам с удовольствием взбунтовался, да, понимаете ли, присяга, честь и все такое!".