- Господи, спаси наших русских дураков, - вдруг, с отчетливостью озарения, произнес Прапорщик. - Господи, смилуйся над нашей несчастной Россией!
Стоявшие вокруг офицеры посмотрели на него, как на прокаженного. Но он заметил и несколько понимающих, сочувственных взглядов.
- Гумилев, кончайте тут пророчества разводить, понимаешь! - сдержанно рыкнул генерал Занкевич. - Потопчем сейчас этих бунтовщиков, другим неповадно будет. Дрожь на всю революционную сволочь нагоним! Страшно, кроваво... Но - во спасение!
Он обернулся к офицерам и принял горделивую позу патриотически настроенного оратора. Оказывается, его превосходительство был хорошим актером - не хуже Глобы:
- Оставьте сомнения и ложную жалость, господа! Здесь мы спасаем Россию от чумы бунта и безначалия! Беспощадной рукой мы вернем солдатскую сволочь в пределы воинской дисциплины! Будьте готовы к тяжкому и неблагодарному подвижничеству, господа офицеры, к пролитию братской крови. Во имя России! Во спасение Отечества! Малыми жертвами сейчас мы избежим чудовищных гекатомб всероссийской смуты. Господа офицеры, - генерал снова стал сухим воинским начальником. - Немедля отбываем на командный пункт начальника дивизии Лохвицкого. С жабоедами каши не сваришь... До вечера нам предстоит развернуть на огневых позициях нашу артиллерию. Всем верным частям - общее наступление. И не жалеть огня!
Офицеры подавленно молчали. Еще несколько минут назад они, казалось, были полностью зажаты в волевой кулак Занкевича и готовились исполнить любой его приказ. Но сейчас все испытывали подсознательное сопротивление происходящему. Общее эмоциональное состояние можно было определить одним словом - "смятение". Прапорщик отчаянно надеялся, что людей будет невозможно заставить убивать своих боевых братьев. Так матрос гибнущего корабля бессильно цепляется за обломок мачты...
- Выполня-а-а-ать, понимаешь! - крайне убедительно рокотнул Занкевич. Офицеры ожили, словно гальванизированные трупы, и вновь задвигались в привычном ритме служебного механизма.
- Ваше превосходительство, может, пожалеете солдатиков, - попросил Прапорщик, - Много невинных жизней положите. Господь на небе...
- Знаете что, Гумилев! Катитесь-ка отсюда к...своему Раппу! Вы, кажется, собирались просить отправки к британцам на Месопотамский фронт. Обещаю посодействовать перед генералом Ермоловым. А сейчас - уезжайте!
О судьбе мятежного лагеря в Ля-Куртин Прапорщик узнал из газет и сбивчивых рассказов тех, кто присутствовал при его агонии. Бунтовщики не выдержали нескольких дней методичной артиллерийской бомбардировки и кинжального обстрела из пулеметов и стали сдаваться "верным" частям генерала Занкевича. "Председатель" Глоба был среди двухсот упрямцев, отчаянно продолжавших сопротивляться до последней возможности.
Последние защитники лагеря забаррикадировались в здании своего "совета". Когда больше не осталось надежды, сдались и они. Но капитан Жуков, у которого Глоба некогда был фельдфебелем, видимо, все-таки "определился": он пропустил друга через боевые порядки своей роты. Так Глоба с несколькими товарищами сумел выскользнуть из кольца. Дальше их повела молодая француженка, с которой, как выяснилось, "председателя" связывали несколько более тесные, чем "солидарность трудящихся", отношения. Быть может, Глобе и удалось бы скрыться, но патруль французской жандармерии задержал "подозрительных русских".
Генерал Комби сделал для сдавшихся "куртинцев" все, что мог. Его солдаты взяли бывших мятежников под свою охрану, никто не был расстрелян за участие в бунте. Большинство из них вскоре были направлены в рабочие команды во Франции и Северной Африке, а зачинщики оказались во французских военных тюрьмах.
В изрешеченном пулями и осколками лагере в Ля-Куртин остались только мертвые. Люди Занкевича поспешили закопать трупы "без огласки". Сколько было этих трупов, никто не узнал. Так трагически и бесславно закончилась история "мятежной Куртины"...
Париж, канцелярия военного комиссара Временного правительства Евгения Ивановича Раппа, октябрь 1917 года
Вторая русская революция, Октябрьская, которую сразу вошло в моду называть обтекаемым словом "переворот", застала Гумилева еще во Франции. Он так и не смог получить другого назначения и находился при "адвокатской конторе" Раппа. Когда во Францию пришло известие об октябрьских событиях в Петрограде, Рапп первым делом составил обращение, под которым подписались все его офицеры: "Мы не признаем за группой лиц, захватившей правительственные учреждения в Петрограде, авторитета правящей власти, которая опиралась бы на волю русского народа".
В канцелярию военного комиссара теперь уже бывшего Временного правительства на улице "Пьер Шаррон" словно ворвался ледяной петроградский ветер. От дыхания революции все невольно зябко поводили плечами, словно чувствуя между лопаток прикосновение револьверного ствола. Все чаще звучало обреченное: "Это конец, господа!". Рапп нервно расхаживал по кабинету. "Не конец! Мы еще можем сказать свое слово!" - возбужденно повторял он. Евгений Иванович то рассказывал подробности случившегося, то диктовал писарю Александру Евграфову черновик обращения, и Гумилев тут же подправлял чересчур громоздкие словесные обороты - как человек, чей литературный стиль и слог не вызывал сомнений. Впрочем, разве до стиля было сейчас? Случилось самое страшное, непоправимое, рухнула последняя, слабая преграда на пути хаоса, чудовищная волна злобы и насилия захлестнула Петроград и стремительно катилась во все стороны от столицы.
Гумилева по большому счету не удивило произошедшее: он часто вспоминал теперь озлобленные лица солдат из Ля Куртин и их нехитрую философию - "Мы отомстим, а потом - хоть потоп". Видно, напрасно пугал он их поражением и унижением России, зря говорил о том, что если не довоевать эту войну, то через десяток-другой лет она воскреснет в другом образе, еще более страшном и бесчеловечном. "Сейчас германцы почти что дошли до Петрограда, лет через двадцать они дойдут до Москвы", - сказал тогда он. Все было напрасно: веками копившаяся народная злоба вырвалась из медленной смерти окопов и нищеты фабричных окраин, и, словно красный вихрь, ударила по Зимнему дворцу и Временному правительству, которому они отсюда, из Франции, тщетно пытались помочь.
Евгений Иванович, по-адвокатски, несколько театрально, воздевая руки к потолку, рассказывал о разграблении Зимнего дворца, о том, как сдались "революционным" матросам и солдатам его последние защитники - юнкера и "ударницы" из Женского батальона:
- Из Питера сообщают... Схваченных юнкеров и офицеров распоясавшаяся пьяная солдатня и накокаиненные матросы связывали телефонным кабелем и толкали под колеса фургонеток, женщин - насиловали или расстреливали... Кладовые Зимнего разгромили, похмелялись столетними винами из императорских погребов, расхитили серебро, перебили фарфор, дворцовую церковь превратили в отхожее место... Да что там серебро - люди! Пулеметы строчили всю ночь: большевики расстреливали тех, кто выжил.
- Мы не успели, - с тяжелым вздохом сказал Гумилев. - Если бы осталась хоть одна дивизия, верная присяге. Хоть полк! И офицеры, которым хватило бы мужества повести их до конца... Еще можно было бы что-то спасти. Или хотя бы отсрочить...
- И вы представьте, Николай Степанович, - продолжал Рапп, ехидно прищурившись, - А по Зимнему дворцу барышня палила! Поэтесса, вы, должно быть, ее знаете! Прибыла на крейсер "Аврору" с поручением от большевиков: Федора Ильина, партийный псевдоним - Раскольников, и Семена Рошаля. Этих двух молодцов к тому времени только что из "Крестов" выпустили, но в камере они, изволите ли видеть, простудились, и поэтому отправили на крейсер барышню - с приказом для матросского комитета идти по Неве к Зимнему. Матросня устроила ей овацию, словно какой-нибудь мадмуазель Теруань де Мерикур во времена Французской революции, и вправду пальнула по резиденции Временного правительства из главного калибра. Говорят, ударной волной повыбивало оконные стекла, да еще, рассказывают, по Александрийскому столпу трещина пошла. Но столп, ничего, стоит.