Выбрать главу

  Слова мужа, конечно, задели Ларису, но только разум, а не душу. Она знала, что Федор в сущности прав. Она никогда не могла без тошноты смотреть на расстрелы. И от парижского платья не могла отказаться. Как от стихов.

  Тогда Лариса решила нанести Федору последний удар:

  - Прости меня, если сможешь...

  - За что? - переспросил пораженный Раскольников. Никогда она еще не просила у него прощения. И вот, сподобилась... Неужели останется? Неужели все будет, как раньше, еще на Волге? Неужели поймет, что он убрал Гумилева только из-за любви к ней? Поймет и простит?!

  Но ответ был настолько страшен, что Раскольников механически сжал в кулаки предательски задрожавшие руки. Лучше бы она не просила прощения, лучше бы промолчала!

  - За то, что я не люблю тебя. Никогда не любила. Даже тогда, на Волге. Даже в семнадцатом, в Петрограде.

  - И ты прости меня, Лара, - сдерживаясь из последних сил, ответил Раскольников.

  - За что, Федор?

  - За то, что я тебя слишком любил! Поэтому лучше уходи и не возвращайся.

  Они еще некоторое время молчали: тяжело, опустошенно, бесцветно. Как потерявшие последние силы боксеры, разведенные по углам ринга. Потом Лариса рванула на себя дверь кабинета, вышла... Раскольников сделал несколько неверных шагов и тяжело рухнул на стул, уронил разламывающуюся пылающую голову на испещренный пятнами от виски и чернил стол. Ему хотелось завыть, страшно и одиноко. Так воет волк, навсегда потерявший свою волчицу и оставшийся в опустевшем логове. Но он только по-волчьи впился зубами себе в запястье. Теперь кровь была и на его руках. Он просидел так полдня. Никто не вошел, никто не посмел потревожить полпреда.

  Лариса, на своей половине, собиралась в дорогу и слушала многословные утешения Сергея Колбасьева. Сергей Адамович был само сочувствие, желал благополучного пути, обещал помощь, а между делом целовал "кузине" ручки.

  К вечеру, обеспокоенный долгим отсутствием начальства, Семен Лепетенко толкнулся было к полпреду. Что сказал или как посмотрел на него Раскольников, было неизвестно, но Лепетенко испугался и ушел, не пробыв в кабинете и десяти секунд. Сидя на скамейке в саду, он потягивал виски и делился с отдыхавшим после трудодня персоналом полпредства своими "дипломатическими соображениями":

  - Так вот что я полагаю, товарищи... Уезжает от нас, по всему вероятию, Лариса Михайловна. А вы, товарищи, перед Фед-Федом особенно не тянитесь, без надобности теперь. Имею резонные соображения, что в Наркоминделе интересная ситуация назревает, и в ее развитии Фед-Феда вскорости отзовут. Неадекватный он стал товарищ для политического представления Страны Советов в заграничной стране.

  - Семен, а новым полпредом, неужто... тебя?! - догадался один из балтийских "братишек", а ныне - сотрудник полпредства.

  - Увольте, товарищи. Представления, конечно, были, и от самых ответственных кругов Наркомата, но я не нашел возможности. Как учит нас товарищ Ленин, считаю необходимым "учиться, учиться и еще раз учиться". Вы к товарищу Колбасьеву, Сергей Адамычу, лучше присматривайтесь! Или, в обратном случае, нового полпреда из Москвы пришлют. Главное дело, тогда, чтобы он с собой всех своих из Наркомата в полпредство не навез. Вот в чем для нас насущная проблема момента, товарищи.

  Товарищи сосредоточенно молчали, думали и опасались. Возвращаться в голодную "Совдепию" с вольготного дипломатического житья не хотелось никому. Дым афганского кальяна был для них гораздо привлекательнее, чем дым разоренного Отечества...

Глава девятая. Бегство из Кабула

  Лариса никогда не думала о смерти Гафиза всерьез. Эта смерть никогда не была для нее реальностью: Гафиз покинул этот мир, словно вышел покурить в другую комнату, наглухо закрыв дверь, которую она теперь яростно и бессильно дергала за ручку. Лариса знала, что у этого ухода в иной мир был кровавый пролог, что смерть Гафиза стала несмываемым пятном на белых ризах революции и ее собственных руках, но не могла осознать сам факт смерти - небытия. Детская, казалось, навсегда забытая вера в лучший мир, смешанная с прочитанными в юности легендами о языческой Валгалле, не позволяла ей увидеть в смерти лишь наспех вырытую яму, братскую могилу с гниющими телами. Гафиз просто ушел. Ушел от нее. Но не так, как тогда, в семнадцатом, а до конца ее собственной жизни, но конец этот уже явственно ощутим. И не важно, где он настанет: в подвале Агранова или в собственной постели, лишь бы суметь открыть эту заветную дверь, за которой скрылся Гафиз. Лишь бы побыть с ним немного в тесном, наполненном душами ушедших, зале посмертного ожидания - пока не наступит расплата за грехи. И тогда: Гафиз окажется в раю, он это заслужил, а она - в аду, ждать, пока к ней присоединится Раскольников, товарищ по общему кровавому делу, соучастник в чужих смертях.

  Нет, ей не уплыть в погребальной ладье с телом царевича-поэта Гондлы, она останется на берегу, с волком-оборотнем Лаге, который когда-нибудь вцепится ей в горло - насмерть, до кровавого следа. А пока надо бежать - прочь от Лаге-Раскольникова, который сейчас по-волчьи воет там в кабинете, чтобы не слышать его звериного воя и не видеть кровавых пятен на его руках и сукне стола, чтобы не чувствовать тошнотворный, приторный запах крови, пропитавший советское посольство... Кого же попросить сопровождать ее в пути, помочь преодолеть узкие, опасные горные дороги за пределами Кабула? Колбасьева? Нет, он нужен здесь, он назначен Наркоминделом и не имеет права покидать свой пост. Лепетенко? Нет, этот балтийский "братишка" останется с Раскольниковым до конца, чтобы первым вцепиться ему в горло... Тогда кого? Конечно, Аршака Баратова. Дипломатического курьера советской миссии.

  Аршак Баратов родился в Нагорном Карабахе, в бедной армянской семье. Отец его, разорившийся торговец вразнос, увлекался лишь крепким араком, а у матери, вечно придавленной нуждой и безнадежностью, главной заботой было прокормить и худо-бедно одеть самого Аршака и троих сестер. Воспитанием Аршака занимались улица и компания драчунов-сверстников, ввиду чего Баратов уже сызмальства был не в меру горяч и задирист.

  Опекал мальчика и приходской священник отец Петрос, прозорливым оком угадавший в маленьком оборванце живой ум. Впрочем, Аршаку частенько не хватало терпения сидеть за книжками, складывая хитросплетения родного алфавита в слова и зубря душеспасительные тексты. Поэтому щедрый духовный пастырь обломал немало розг об его ленивую задницу! Читать и писать сорванец выучился с грехом пополам, зато быстро схватывал на слух слова чужих языков, которые порой казались ему потешными, а порой - зачаровывали таинственным смыслом звучания. К двенадцати годам, кроме родного армянского, Аршак бойко говорил по-русски и по-турецки, и даже чуть-чуть по-гречески (большего местный священник и сам не знал).

  "Из мальчика будет толк! - уговаривал престарелый отец Петрос родителей Аршака, - Отпустите его в большую жизнь, мои печальные чада! Иначе он точно станет разбойником..." Родители вняли мудрому пастырю и отпустили Аршака в "большую жизнь". Попутно они влезли в долги, чтобы собрать своему отпрыску два рубля с полтиной на дорогу и прокорм.

  Преисполненный гордости завоевателя, Аршак явился в Ереван и сразу же на вокзале спустил полтинник на пирожные и папиросы. Здесь своевольный нрав сыграл с ним первую из целой череды жестоких шуток. Добрый пастырь Петрос снарядил своего непутевого протеже рекомендательным письмом в епархиальную семинарию, однако быть попом Аршаку никак не хотелось. Он смело явился в гимназию... И тут противный длинноносый чиновник в обсыпанном перхотью сюртучишке наглухо закрыл перед ним врата знания, издевательски заявив, что "разным инородцам в храме просвещения не место". Всю обратную дорогу бедный Аршак никак не мог понять: что же это за "разные "И"-народцы", которым нельзя учиться, а, главное, какое он имеет к ним отношение. Впрочем, мордатый кондуктор быстро объяснил ему, что к чему, и на первой же станции вышиб паренька из вагона. Аршак ехал "зайцем", потому что с горя истратил последний целковый на чудесный складной ножик из немецкой стали.