- Я не могла не прийти. Эта пьеса обо мне. О Лере-Лаик...
Лариса Рейснер и актриса Гаяне Халайджиева, исполнительница роли Леры, сидели друг напротив друга за столиком артистического кабаре "Бродячая собака". Лариса пришла в кабаре на следующий же день после спектакля, и актеры деликатно удалились, чтобы не мешать разговору двух Лер, которых свела, соединила в этот вечер одна и та же высшая воля, диктующая авторам повороты сюжета, а судьбе - изгибы и пересечения жизненных линий.
Лариса не находила себе места, как обезумевшая, металась по городу. Сначала - на старой петроградской квартире Рейснеров - достала пачку писем Гафиза и отправилась в мучительное путешествие по затверженным наизусть строкам. И только вечером, когда закат алой закладкой лег в распахнутую книгу города, Лариса решилась выйти из дома. Она долго еще бродила по улицам - без смысла и цели, наугад, а потом забрела в "Бродячую собаку". Ни на что не надеясь, просто так, без всякой мысли о встрече. Но, едва войдя в зал, столкнулась с Гаяне...
И вот теперь Гаяне рассказывала ей о том, как известный петроградский поэт пришел на спектакль талантливой провинциальной труппы. Так в театральный зал заходит Провидение: садится в первом ряду и в особенно удачных местах спектакля с детской непосредственностью отбивает ладони в аплодисментах, а потом, вместе с простыми зрителями, кричит: "Автора, автора!", как будто не знает о том, что является главным и единственным автором происходящего. Все остальные - лишь комментаторы...
Лариса с Гаяне действительно были похожи. Но не как сестры, а как два лика одной судьбы. Гаяне походила на "нежную девочку Лаик", в которую превращается порой бестрепетная валькирия Лера, а еще больше - на профессорскую дочку Ларочку Рейснер, которая когда-то, дрожа от волнения, читала в "Бродячей собаке" свои стихи. И Ларисе хотелось сказать Гаяне: "Милая, дорогая, не меняйся! Я прошу тебя, заклинаю! Оставайся такой, как сейчас. Время перемалывает нас, как муку, растирает в порошок наши судьбы, каленым железом прижигает наши сердца. Мы постигаем науку жестокости и власти. Но лучше бы нам не смыслить в ней ни аза...".
- Что же будет с нами, Лариса Михайловна? - нервные, тревожные вопросы Гаяне градом посыпались на склоненную голову Ларисы. - Пьесу запретят? А нашу труппу отошлют обратно в Ростов?
- Не бойтесь, Гаяне, вас не отошлют в Ростов. Даже если этот спектакль запретят, вы сохраните остальной репертуар. Расскажите мне о нем, - "валькирия" уводила разговор в сторону, потому что не могла сказать этой девочке главного, да и что могла понять Гаяне в ее прошлом и настоящем?! Время пощадило молоденькую актрису из Ростова, позволило ей остаться самой собой, и эта недоступная Ларисе роскошь читалась в каждом слове, в каждом движении Гаяне. Рядом с ней было так больно ощущать свою нищету и обездоленность, на которую Лариса стыдливо набросила продырявленный пулями пурпур власти.
- У нас всего три пьесы, Лариса Михайловна. Мольер - "Проделки Скапена", "Трагедия об Иуде" Ремизова и "Гондла". Если "Гондлу" запретят, мы лишимся лучшей пьесы в репертуаре...
- Вы не сможете долго играть "Гондлу", - с опущенной головой, избегая настойчиво-вопросительного взгляда Гаяне, ответила "красная валькирия". - Еще один спектакль - и вас всех арестуют прямо на сцене. Или в гримерной. Вы не успеете доиграть его до конца. Не произнесете последний монолог Леры-Лаик, который вам так хорошо удается... Не скажете: "Так уйдем мы от смерти, от жизни...", - стальной голос Ларисы обмяк, стал нежным, плачущим, обреченным, и Гаяне пришлось договорить за комиссаршу:
- Брат мой, слышишь ли речи мои?
К неземной, лебединой отчизне,
По свободному морю любви...
- Если бы вы только знали, Гаяне, как мне хотелось сказать ему это перед расстрелом, но я не успела...
- Что сказать, товарищ Рейснер? - комиссарша, готовая заплакать, внушала Гаяне удивление и невольный страх.
- Эти строки... - продолжала Лариса. - "Брат мой, слышишь ли речи мои...". Гафиз не мог услышать - в августе 21-го я была в Афганистане. Я ничего не знала о расстреле. Раскольников знал, но скрывал от меня.
- Почему вы называете Гумилева Гафизом? - голос Гаяне звучал участливо и мягко, она перестала бояться комиссаршу, потому что увидела в ней "нежную девочку Лаик". Увидела - и смирилась с тем, что "девочка Лаик" неизбежно станет валькирией - через несколько минут, когда устанет блуждать по благословенным долинам памяти.
- Потому что у него был волшебный сад... И птицы... И единорог, который повиновался поэту. И я жила в этом саду. Правда, недолго. Лариса разговаривала сейчас сама с собой, и едва ли заметила, что собеседница перестала ее понимать.
- Какой сад, Лариса Михайловна? В каком саду вы жили?
- В саду Гафиза, - по губам валькирии скользнула отрешенная улыбка. - Есть такая пьеса у Гумилева - "Дитя Аллаха"...
- Я слышала об этой пьесе, - призналась Гаяне. - Но не читала. Там, кажется, говорится о дервише...
- И о персидском поэте Гафизе, у которого был волшебный сад, - все так же отрешенно улыбаясь, продолжила Лариса. - И сладкоголосые птицы, и единорог... А потом в этот сад пришла прекрасная Пери, чтобы остаться там навсегда. Лери - Пери, какая точная рифма! В письмах Гумилев называл меня Лери, а я его - Гафизом. Это была игра... Почти детская. И длилась недолго. Я не осталась в саду Гафиза, потому что выбрала революцию. Или потому, что он не пригласил меня в этот сад навсегда, а прийти просто так я не могла. Все Рейснеры дьявольски горды. Фон Рейснеры. Я - из рода прибалтийских рыцарей-крестоносцев.
- Крестоносцы освобождали Гроб Господень, - не сдержалась актриса. - А кого освободили вы?
- Россию...- усмехнулась Лариса. - Впрочем, я уже не верю в это. Раньше я верила, что у революции есть ризы. Белые ризы. Но они побурели от крови. Так много было крови... Я когда-нибудь расскажу вам... То, что не решаюсь напомнить себе. О том, как на Волге набивали ржавые баржи пленными, словно селедками - дырявую бочку, и топили эти баржи посреди реки... Мы плыли на бывшей царской яхте "Межень", и я нашла там матроску расстрелянного мальчика - царевича Алексея... И драгоценности императрицы. Запах крови так пропитал нашу яхту, что я не могла дышать. Меня тошнило от запаха крови! Но я запрещала себе думать об этом. Я выходила на палубу в парижском платье... И смотрела, как ставят на форштевень людей...
- Зачем на форштевень? - ахнула Гаяне, едва ли знавшая, что так называется носовая часть судна.
- Чтобы не хоронить... - торопливо и сбивчиво объясняла Лариса. - Потому что негде. Кругом вода. Пленных ставили на форштевень и расстреливали. Или просто сбрасывали в воду. И своих, которые бунтовали, тоже ставили на форштевень. Это все равно, что к стенке. Только там, на Волге, стенки не было. Только вода. Она всех и принимала, как персидскую княжну... - валькирия истерически расхохоталась.
- Боже мой, Господи! - теперь Гаяне смотрела на Ларису с неподдельным ужасом. - Но как же вы могли? Вы же любили стихи!
- Не только любила, но и писала... - валькирия встала за спиной Гаяне и оттуда продолжала свой страшный рассказ, чтобы не видеть укоряющих глаз собеседницы. - Я и сейчас пишу стихи. И прозу. Только то, что я пишу, нравится мне все меньше и меньше.
- Но как же можно? Как же можно - после этого - писать? - с тоской и болью спросила Гаяне.
- Я спрашиваю себя о другом... - пожала плечами Лариса. - Как можно после этого жить? Но вы же видите - я живу! Памятью о чудесном саде Гафиза, в котором побывала однажды. Я больше не верю в революцию, но все еще верю в стихи.
- Бог вам судья, Лариса Михайловна, - тихо сказала Гаяне. - Помогите нашему театру - ради стихов, которые вы так любили.
- Я помогу вам, Гаяне. - прозвучал ей в ответ растроганный голос валькирии. - Ради Гафиза. И ради "нежной девочки Лаик", которой я была когда-то.
- Что вы будете делать теперь, Лариса Михайловна? - спросила Гаяне.