Выбрать главу

  Он снял картуз и неумело поклонился:

  - Ну, прощайте, что ли, Лариса Михайловна. Увидитесь с товарищем Раскольниковым, кланяйтесь ему... Да он и не помнит меня - много у него таких, как я, было. Жаль. Поменьше было бы - сколько б народу уцелело!

   Матрос повернулся и быстро пошел вдоль Фонтанки, не оглядываясь. Лариса раскрыла подаренную профессором книгу. Раскрыла и вздрогнула от боли и счастья, когда увидела бесконечно любимый почерк Гафиза. "Лери-Пери, - писал он. - Прими эту книгу на добрую память и долгую жизнь. Постарайся выжить - только не ценой чужих жизней. Да хранит тебя Господь! И помни: все было бы по-другому, если бы мы уехали вместе на Мадагаскар...".

Эпилог

  Февраль 1926 года, Москва, Кремлевская больница на Воздвиженке

  Расторопные больничные сиделки, или, как их теперь следовало именовать, - младший медперсонал, каждый день усердно полировали пол в ее палате. Но ощущения чистоты не оставалось - только мерзкий запах хлорки и капельки влаги, выступавшие на окнах, словно испарина. Лариса лежала под одеялом из верблюжьей шерсти, ставшим очень тяжелым и холодным, и не могла поверить, что это все происходит с ней. Душа, измученная и тоскующая, была, тем не менее, полна жадного желания жить, действовать, творить... Почему же ты изменило душе, тело, - еще недавно молодое, сильное, прекрасное, и вдруг, сразу, - немощное и чужое?

  За несколько дней, проведенных в палате Кремлевской больницы, куда ее поместили по личному настоянию нынешнего "хозяина" Страны Советов, Ларисе стало понятно: эти выбеленные стены станут ее саркофагом. У здешних врачей были до неприличия проницательные глаза, они качали умными головами, прописывали инъекции и клистиры, и исподволь подготавливали: "Лариса Михайловна, мужайтесь! Брюшной тиф... Терапия начата слишком поздно. Будет сложно!" "А будет ли вообще?" - хотелось ответить ей. Но она только слабо кивала. Люди делали свою работу. Не надо им мешать.

  Она то проваливалась в тяжелый сон, наполненный отрывками непонятных образов, то, обессиленная, плавала в волнах воспоминаний. Последних волнах в ее жизни...

  Позади была революционная - или, точнее, диверсионная - работа в Германии, ее безнадежная попытка оправдаться перед партией, и последнее творческое увлечение - работа в формировавшейся советской прессе... Увлечение постепенно пошло на убыль - творчества в советской прессе оставалось все меньше, а партийная дисциплина не могла заменить вдохновения. Был и короткий роман с "начальником советской печати" Карлом Радеком - маленьким, тщедушным, острым на язык, на редкость симпатичным и удивительно некрасивым. Она и сейчас с улыбкой вспоминала о Карлуше - так он, наполовину в шутку, наполовину всерьез, просил называть себя. Радек не избавил ее от душевной пустоты и боли, но мог хотя бы заставить искренне смеяться, по-юношески дурачиться и бросать вызов повседневности.

  Но, увы, Радек был слишком "ненастоящим", чтобы вытеснить из сердца Ларисы всех, кто жил там до него. Даже Раскольникова! К Федору, после его отчаянных, пронзительных писем из Кабула, Лариса стала испытывать что-то вроде искреннего сочувствия и ответственности за его судьбу. Но пустоту внутри, зиявшую, как выбитое революцией окно разграбленного дворца, нельзя было ничем залечить. Ни литературной работой, ни собственными изданными книгами, ни даже любовными связями - мимолетными или псевдосерьезными.

  В последние годы она стала мало читать. Содержимое советских журналов, за редким исключением, казалось Ларисе пародией на насыщенную, бурную литературную жизнь первых двух лет Мировой войны, на поэтические кабаре и вечера, на сокровенную нежность и тайну той эпохи, на единственные в мире, волшебные, исполненные магии стихи, которых нынче не писали, а если и писали, то в стол.

  "Иных уж нет, а те далече",- грустно констатировала Лариса, рассеянно просматривая только что отпечатанные, пахнущие типографской краской журналы. За этой ее фразой обязательно следовал гневный вопрос наиболее бдительного из коллег: "Кого это вы имели в виду, Лариса Михайловна?!" "Пушкина, а вы о ком подумали, товарищ?!", - резко отвечала она. "Но пролетарская литература породила своих гениев, а вы почему-то не хотите их замечать!", - не раз вразумляли ее "доброжелатели". Но отречься от "пролетарской литературы" Лариса не могла, как и от революции. Впрочем, революция даже на баррикадах в Гамбурге оказалась "неправильной", жестокой и грязноватой. Но ведь должна же произойти хоть где-нибудь в мире и настоящая революция! Ради этого стоило жить.

  Но жить, судя по всему, оставалось недолго. Лариса вдруг почувствовала, как вокруг ее шеи затягивается железная петля. Сталин терпеть не мог "ленинскую гвардию", и особенно тех, кто был близок к Льву Давидовичу Троцкому. Сам "Левушка" еще заседал в Политбюро ЦК, однако по всему выходило, что дни его сочтены. Все было кончено. Оставалось только отречься от "революционного идеала", оказавшегося нелепым и ложным идолом, как тот памятник Иуде, воздвигнутый Троцким на волжском берегу...

  Но для отречения у Ларисы не хватало сил и смелости. Это значило перечеркнуть всю свою напрасно прожитую жизнь и покаяться... Покаяние было для нее страшнее смерти. Покаяния не наступило, а смерть пришла. Как водится, внезапно. Зимой 1926 года Лариса тяжело заболела.

  Накануне Лариса была на банкете в Кремле. Новый "Хозяин", как его шепотком называли "ближние", (или "Коба", как его, тоже шепотом, называла "ленинская гвардия") был с ней на редкость любезен. Подсел к "товарищу Рейснер", брал за плечи толстыми крепкими пальцами, которые, как показалось Ларисе, оставляли на коже, словно на книжной странице, жирные масляные следы. Вождь великодушно улыбался, шутил, называл ее "нашей первой советской красавицей". Но от его улыбки и голоса Ларису охватывало паническое желание отбиваться и бежать. Должно быть, она слишком явно показала свое отвращение, потому что Сталин вдруг замолчал и посмотрел на нее, как палач смотрит на смертника. Вокруг вдруг воцарилось кладбищенское молчание, только кто-то тоненько заикал от страха. "Хозяин" спрятал убийственный взгляд за маской полуулыбки и широким жестом придвинул к ней коробку конфет, лежавшую рядом с ним: "Кушайте, кушайте, Лариса Михайловна!" Лариса видела, что к этой коробке никто из приглашенных не прикасался. Она взяла конфету, словно принимала вызов. Были времена, когда ее не страшили пули и снаряды. Конфетка... Это вполне изящно, в стиле эпохи Медичи и Борджиа. У Сталина есть вкус.

  Вскоре после этого банкета она заболела. "Хозяин" прислал ей кремлевского врача. Тот обследовал ее и безапелляционно сказал, что дело в сыром молоке, которое Лариса пила накануне. Не слушая возражений домашних, "лейб-медикус" велел перевести больную в Кремлевскую больницу на Воздвиженке. Туда летом 1925 года перевели лазарет для избранных, на Воздвиженку, в шестой дом.

  - Я не оставлю Ларочку, - решительно заявила врачу встревоженная Екатерина Александровна.

  - Что же, товарищ Рейснер, - ответил на это врач. - Вы можете ухаживать за дочерью, руководство больницы не будет против. Советую вам поскорее собраться: мы пришлем машину.

  - Меня смогут навещать друзья? - только и спросила Лариса. - А Алешу? Ко мне будут пускать Алешу?

  Алешей звали приемного сына Ларисы. Настоящая мать мальчика работала поломойкой в свердловском Уралпромбюро. Кормить детей ей было нечем, двух ее старших сыновей уже кормила улица - и несчастная мать, скрепя сердце, отдала младшего мальчика на воспитание к "товарищу Рейснер". Лариса привыкла к Алеше, словно он был последней ниточкой, привязывавшей ее к земле. Теперь ей хотелось ухватиться за эту ниточку, как за последнее средство спастись. Быть может, любовь и жизнь одержат победу над болезнью и смертью? Захотелось прочитать "Отче наш" - впервые за последние лет десять. "Неужели забыла? - с ужасом подумала Лариса. - Нет, все-таки помню: "Отче наш, иже еси на небесех..." Господи, только бы у меня не отняли Алешу... Больше ничего не прошу".