В журнале Керенского, того самого Керенского, чье правительство он в октябре 1917-го лишил власти. Это была не измена революции, а ее переосмысление. Раскольников, словно перчатку в лицо презренному врагу, собирался бросить "Хозяину" это письмо. Теперь они с Керенским - заодно. Рядом с ними - другие, и те, с кем раньше он шел плечом к плечу, и те, с кем был по разные стороны кровавых фронтов Гражданской... И все же, их так смертельно мало, чтобы хоть что-нибудь изменить! Но молчать его заставит только могила.
В эти знойные дни Раскольников с невольным сочувствием думал о том, как, наверное, тяжело было в такие же одуряюще душные дни 1921 года заключенным на Шпалерной, в петроградском Доме предварительного заключения. Но им все же было несравнимо хуже: оттуда не мог долететь даже предсмертный крик... Хотя отголосок одного предсмертного стона все же донесся из застенков. Спустя много лет Раскольников узнал, какие слова заключенный Гумилев перед расстрелом выцарапал на стене своей камеры. "Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь", - написал Гафиз.
Раскольников в последние дни часто повторял про себя эти слова. Он уже считал их собственными. Но все же судьба дала Раскольникову больше: в его руках еще было оружие - бумага и чернила.
Были времена, когда он не боялся в одиночку схватиться врукопашную с троими, а с верным "маузером" в руках вступил бы в бой с целым взводом. Сейчас легкое самопишущее перо бессильно падало из непослушных пальцев, а строчки разъезжались перед глазами. Куда там драться, если за ним придут - в рожи бы плюнуть успеть! Сама по себе смерть не страшила. Тоскливо и жутко было думать о том, что ждет его неприкаянную душу после смерти.
Если бы он, бывший красный командующий Балтики, Волги и Каспия, мог бы все переиграть, перелистать назад и начать сызнова - чтобы не пятнать себя чужой кровью ради страсти и прихоти, ради проклятого чувства "власти над человеками". Нет, решительно надо было на подпольной партработе взять другой псевдоним из Достоевского, "князь Мышкин", например... Или хотя бы - Разумихин. А назвался Раскольниковым - бери топор!
По всему выходит, скоро умирать придется... А там, кто знает, может, и встретят его все, кого он отправил или помог отправить "в расход", встретят и спросят: "Федька, окаянная душа, за что ты с нами такое сделал?! А с Россией?!". Что ему тогда ответить? "Простите, братишки! Власть любил, но революцию - больше! Славы себе хотел - но боевой! Убил вас, но ведь, повернись по-иному, многие из вас меня бы с удовольствием ухлопали! А что злоба в сердце кипела - каюсь". Хорошо хоть кого-то не угробил, а, в виде исключения, - спас. Вот, к примеру, бывшего комиссара Временного правительства по Черноморскому флоту, Илью Исидоровича Фондаминского-Бунакова, который так помог ему здесь, во Франции. Помнят все-таки люди добро, надо было его чаще делать!
В апреле 1938 года Сталин вызвал Раскольникова, состоявшего послом в Болгарии, личным письмом в Москву. В Праге, по пути на родину, Федор Федорович узнал из газет о том, что осужден заочно. Везти на убой себя и семью Раскольников не стал. "Подавишься мной, Коба!", - злобно подумал он и вместе с женой и маленькой дочкой в тот же вечер пересел на парижский поезд.
В Париже Раскольников волей-неволей сошелся с соотечественниками и сам не заметил, как оказался среди тех самых "белогадов", уничтожение которых считал главной заслугой своей жизни. Очень оказались приятные и душевные люди, а с некоторыми даже было занятно вспомнить былые сражения, узнать, как это выглядело с другой стороны. По негласному уговору не касались собеседники только одной темы: проклятых расстрелов, которых достаточно было на совести и у одной, и у другой стороны. Мертвых не поднять, вспоминать - стыдно, а от ответа все равно не скроешься.
На удивление, эмигранты - и "беляки", и "революционеры" - жили во Франции одной общиной, вместе тянули нелегкую долю изгнанников и только иногда едко иронизировали друг над другом. Раскольникову они помогали, чем могли, и даже сочувствовали, называли жертвой сталинского произвола. С эсэром Ильей Исидоровичем Фондаминским-Бунаковым, редактором журнала "Современные записки", у Федора Федоровича установились особенно доверительные отношения. В 1918 году, после того, как большевики разогнали Учредительное собрание, Фондаминский-Бунаков скрывался на Волге, в Костромской губернии. Однажды судьба свела их на пароходе, куда Раскольников явился с обыском. Федор знал бывшего комиссара Временного правительства в лицо, но сделал вид, что не заметил, и отвернулся. За это Фондаминский был до сих пор благодарен Раскольникову и искренне предлагал ему помощь, хоть сам жил отнюдь не в роскоши. "Мне помощь не требуется, - ответил Раскольников. - А вот жене и дочери помогите, если понадобится. Меня могут убить, и тогда они останутся совсем одни...".
- Вы ИХ опасаетесь? - поинтересовался Фондаминский, не упоминая вслух чекистскую зарубежную агентуру: так было принято среди эмигрантов.
- Я не опасаюсь, я знаю, - ответил Федор Федорович. - Меня в живых не оставят! Но кое-что сделать я еще успею, и как следует вмажу этому усатому мерзавцу!.. За себя, за Лару Рейснер, за ее семью, за всех, кого его проклятый режим лишил жизни, чести или доброго имени.
- Благородно, Федор Федорович, - похвалил его Фондаминский, без особого, впрочем, восторга. - Поздновато, правда... Но "спасен будет и пришедший в последний час"!
Екатерина Александровна Рейснер умерла вскоре после смерти дочери, при невыясненных обстоятельствах. По официальной версии - выпила сырого молока, как и дочь, и заболела брюшным тифом, от которого уже не оправилась. Федор в эту версию не поверил ни на мгновение, догадывался о страшной и обычной в те злые времена правде. Он не сомневался - смерть Ларисы тоже была насильственной, и Екатерина Александровна, дежурившая у постели дочери, знала об этом. С таким знанием - только в могилу...
Через год после смерти жены скончался и Михаил Андреевич Рейснер, один из создателей первой советской конституции. Казенная версия гласила: профессор угас от тоски по жене и дочери. Федор Федорович предполагал, что профессора убрали вслед за Ларой. Алешу, приемного сына Ларисы, Раскольников успел отправить к его настоящей матери, поломойке из Свердловска. Мысленно повинился перед душой Лары: кроме этого, для мальчишки он ничего не мог сделать. Увезти чужого ребенка за границу ему бы никто не позволил. Больше о судьбе мальчика Федор Федорович ничего не знал.
Все чаще Раскольников задумывался над тем, какую безжалостную и разрушительную силу вызвала к жизни его революция. Порой он казался себе колдуном, который освободил такие ужасные потусторонние силы, что обуздать их, и даже спасти себя было уже невозможно! По дороге в Париж, любуясь мирными, ухоженными французскими полями, чистенькими нарядными домиками, серыми шпилями церквей и гордыми башнями старинных замков, Федор вспоминал разоренную Россию и голодную Украину, по которым нес его поезд по дороге в Болгарию. Грязные города, опустошенные села, жутковатые развалины церквей, тощие поля, которые мало что могли дать выжатым до капли голодным колхозам. И повсюду над этой серой безысходностью - торжествующие лозунги на ярком кумаче. Революция победила...
"Что же мы сделали с Россией? - думал он. - Неужели мы не хотели ей счастья? В чем ошибка? Может - все, с самых истоков, было не так, неправильно?! Выходит, мы боролись, страдали, гибли и убивали других для того, чтобы к власти пришел Сталин и превратил всю страну в "исправительный объект особого режима"?".
Ответить себе на эти вопросы у Раскольникова не хватало решимости. Он подолгу беседовал сам с собой, словно одержимый. Сочинял "Открытое письмо Сталину". "Это будет мое послание опричному царю Ивашке Грозному, Кобе-Джугашвили, - горько усмехался он. - От нового князя Курбского, который ему и его кромешникам - больше не слуга!".