Аудитория молчала. Потом раздались неуверенные хлопки.
- Да она пораженка! - сказал кто-то.
- "Потрошить измученное мясо...! И это о нашей победоносной армии, которая сражается за святое - веру, царя и отечество!, - воскликнул упитанный поручик с кантом интендантского управления. В порыве праведного возмущения он даже воздел к небу пухлые ручки с отполированными ногтями.
- Стихотворение госпожи Рейснер, бесспорно, талантливо, а войну каждый волен видеть, как хочет! - вступился за Лару Жорж Иванов.
- Позвольте, сударь! Это позор, позор! Она желает поражения нашей армии! - вскричал поручик, запальчиво вскакивая. - Своими стишками она дискредитировала всех нас, военных, которые сегодня защищают отечество, не щадя самого живота своего!
Видимо, в подтверждение последнего тезиса поручик хлопнул себя по объемистому брюшку, а потом обернулся к залу и сделал красивый театральный жест, словно поднимая волну негодования. Волна была весьма жидкой.
- Я не могу желать поражения нашей армии хотя бы потому, что на фронте много моих друзей! - с жаром парировала Лариса, едва скрывая негодование и обиду.
- О ком это она? - шепнул гвардейский штабс-капитан с рукой на шелковой перевязи своей спутнице - курящей юной особе декадентского вида с подведенными до самых висков глазами и пахитоской в зубах.
- Говорят, у нее роман с поэтом Гумилевым, прославленным африканским путешественником, он сейчас на фронте, - лукаво улыбаясь, сообщила барышня. - Пикантная история...
- Одобряю выбор Гумилева, - поощрительно заметил штабс-капитан, и, обратившись к дородному интенданту, наставительно выговорил ему:
- Дискредитируют военных те, кто прилюдно затевают препирательства с дамой. Извольте сесть.
Впрочем, в следующую минуту гвардеец сам с удовольствием погрузился в препирательства со своей декадентской пассией, возревновавшей его к Ларе со всем пылом подогретой кокаином страсти, и дальнейшего участия в обсуждении не принимал.
- Стихотворение прекрасное! - вступился за Лару Мандельштам, а когда она возращалась на место, шепотом спросил: "И посвящено, конечно же, Николаю Степановичу?". Лариса ничего не ответила. А с эстрады уже неслось:
"Укротитель зверей? С хлыстом? На арене? - подумала Лара. - А, может быть, театр военных действий - тоже арена, где каждый должен совладать со своим страхом? Смирить, словно дикого зверя, страх смерти в собственной душе? Победить не только других, но и себя? Может быть, война такая? Тогда толстый офицер прав: этим стихотворением я предала Гафиза".
Лариса прекрасно понимала, что это ее стихотворение не привело бы Гафиза в восторг. В нем не говорилось ни о подвиге, ни о мужестве, ни о самопожертвовании - только о человеческой боли с обеих сторон. Такой ей виделась война - жестокой, бессмысленной и безобразной. Значило ли это, что она согласна с Федором Раскольниковым? Федор видел только одно средство прекратить войну - перестрелять офицеров и распустить войска. Стало быть, она - автор пораженческого стихотворения, косвенно желала Гафизу нелепой и бесславной смерти от руки своих же солдат?! Нет, только не это! А, может быть, она просто ревновала Гафиза к войне, до смерти хотела, чтобы он оказался сейчас здесь, рядом с ней, в приятной компании приятелей-поэтов, и тогда не понадобились бы больше молитвы, письма и ожидание писем?! Значит, все дело в ревности? Не только. Лариса просто не умела видеть войну другой. По крайней мере, эту войну. "Ничего, - утешила она себя, - и я когда-нибудь увижу войну. Скоро будут другие войны, революционные, за всеобщее равенство и благоденствие! Вот тогда и мы повоюем!".
Вечер поэтов удался, и даже пораженческое стихотворение Лары Рейснер не смогло его испортить. Публика неистово аплодировала Осипу Мандельштаму, чуть более сдержанно, но все же очень тепло - Жоржу Иванову. Гвардеец вскоре помирился со своей декаденткой и они, не обращая ни на что внимания, страстно целовались прямо за столиком, словно в последний раз. Раненая рука при этом ничуть не мешала. Упитанный интендант сначала возмущенно пыхтел, но потом сам подсел к молоденькой розовой провинциалке с милыми белесыми ресничками, представлявшейся всем "поэтессой и журналисткой Адой Михрюкиной", и, видимо, всецело очаровал ее рассказами о своем геройстве. Расходились поздно. Лариса отказала всем, кто хотел ее проводить, и пошла через Дворцовый мост одна. Все размышляла о том, что она сама помогает Ильину-Раскольникову и его товарищам в зреющей расправе над старым миром. И, быть может, - даже подумать об этом страшно - становится вольной или невольной виновницей бедствий, которые ожидают любимого человека?! Надо предупредить его в письме, но как? Подвергнуть опасности дело революции и свое собственное - ведь все письма читает военная цензура?! Она намекнет Гафизу - осторожно, тонко, он поймет...
Через Дворцовую площадь к арке Генерального штаба и Невскому она шла вместе с воспоминаниями о том, как впервые увидела Гафиза в поэтическом кабаре "Бродячая собака". Это было в январе прошлого, 1915 года. Тогда за отчаянную смелость в боях Гафиз получил свой первый георгиевский крест. В январе 1915-го он должен был читать в "Собаке" свои военные стихи, написанные в коротких антрактах, которые иногда случались на театре военных действий.
Тогда у Лары безумно дрожали руки. Она впервые должна была представить поэтической публике свои стихи, все поправляла складки на платье и смертельно боялась небольшой эстрады артистического кабаре "Бродячая собака", на которую ей предстояло выйти через несколько мучительных минут. Около эстрады, за столиками, сидели небожители: все те, чьи стихи она обожала, и чьих иронических замечаний боялась больше, чем самых невозможных несчастий. Молодого поэта Осипа Мандельштама она, впрочем, едва ли опасалась: они были знакомы по Рижскому взморью, где Рейснеры отдыхали на даче. Мостки, клумбы, палисадники и серо-бирюзовая линия моря вдали - все это было их общим достоянием. Как и Патетическая симфония Чайковского, которой захлебывались местные оркестры...
Поэта Георгия Иванова Лариса всегда считала близким приятелем. Однажды он застал Лару за полудетскими поцелуями с морским кадетом - шестнадцатилетним другом дома, с которым дочка профессора Рейснера танцевала на балах в Тенишевском училище. Восхитился, назвал Ларису Психеей, а потом оспаривал у морского кадета право танцевать с нею на Тенишевских балах. Нет, Георгия Иванова, она совершенно не боялась - как можно бояться того, кто посвятил ей акростих и соперничал с кадетом за право проводить ее домой из Тенишевки?
Но эта пара, Боже мой, как же она боялась этой пары! Величественная горбоносая женщина, которая с царственным видом поправляла набивной, в красных розах платок, лежавший на ее плечах поистине римскими складками, а рядом с ней - высокий худой военный с георгиевским крестом на гимнастерке и ироничным взглядом слегка косящих серых глаз... Лариса знала, что это Гумилев и Ахматова, она до дрожи и головокружения обожала их стихи и готова была повторять их часами. Сейчас же ей было смертельно тяжело читать перед этими небожителями свое стихотворение о Медном всаднике, которое она, бывало, с таким вызовом и упоением декламировала перед прогрессивно настроенными друзьями отца. Лариса заранее представляла, как презрительно усмехнется горбоносая дама, а Гумилев непременно скажет: "Она красива, но совершенно не умеет писать стихи...".