— Какой мужик? Парнишка еще. Окрутит его баба.
— Пошто так говорить? Охотник хороший, больше всех пушнины добывает. Деревню мясом кормит. Без него бы совсем бабы пропали.
— Все так. Пусть и невесту по себе выбирает: ты уж, моя-то, наставь его на ум, — стояла на своем Семеновна.
— Разве можно бабам в мужские дела встревать? В Димке отцовская кровь, крутая. Такой полюбит — через огонь пройдет.
— Че делать-то? — вздыхала Семеновна.
— Однако, ничего не надо делать. Ты зря худо о Любе говоришь. Димка пошто плохую жену брать себе будет?
— Да у них, у мужиков-то, сердце слепое. На иного парня поглядишь, не заснешь: красавец, работящий, умница. А выберет себе такую пигалицу, не приведи господь во сне увидеть.
Кое-как прокоротала Ятока следующий день.
— Мама, ты посиди с Машей, а я в лес схожу, — под вечер попросила она Семеновну.
— Сходи, моя, а я уж подомовничаю.
Ятока вышла па тропу и зашагала в горы. Ночной сумрак, лесная тишина, ключевая прохлада — все было пропитано сладковатым запахом ольховника да терпкой горечью багульника. А на росистых зарослях, отливая зеленью, искрились светлячки, и казалось, что дневной свет на вечерней заре выпал частым дождиком и теперь медленно угасал.
Тропа привела Ятоку к скале, которая высилась над лесом. На ее уступах дремали корявые кедры и сосны.
Из грота доносились звуки падающих капель. Это был грот Плачущей женщины. К скале на бугристую плиту, точно избитую копытами оленей, Ятока положила хворост и поднесла к нему спичку. Проворным рыжим зверьком скользнул огонь по веткам и поднялся над ними пламенем.
Давно, еще в юности, Ятока дала слово Василию, что не возьмет в руки шаманский бубен. И она не возьмет его. Ятока пришла к Огню. Лесные люди всегда почитали его. Ятока положила на горячий хворост несколько кустиков богородской травы и ветку можжевельника. Костер дыхнул синим ароматным дымом. Отсвет от пламени забился оскалу и трепетным заревом скользнул к вершинам деревьев.
«Огонь! Крылатый красный олень! К тебе я пришла за помощью. Ты никогда не оставлял таежников в беде. Эго случилось в тот год, когда я была ростом чуть больше кабарожки. Наш род кочевал в предгорьях Седого Буркала. Злой дух поселился в наших чумах: умирали дети, женщины перестали рожать. И тогда в глухую ночь, когда на небе поднялась грозовая туча, рогатая молния вспорола тугую темноту, и на стойбище вспыхнул Огонь. Большой Огонь! В твое живое пламя женщины кинули одежду и стали танцевать. Огонь, ты прогнал смерть со стойбища, а в женщинах пробудил великую силу материнства. И в тот год они подарили нашему роду десять мальчиков, десять отважных охотников.
Огонь! Красная птица юности! Рыжим олененком ты каждое утро прибегал ко мне в девичий чум, щекотал глаза и губы… «Вставай, Ятока. Утро ждет тебя. Лучи солнца зажгли тысячи искр на росистых рогах согжоя, позолотили родники, украсили горные водопады разноцветной радугой. На землю пришла весна, она волшебной оморочкой мчится по диким рекам в низовье. Не проспи. В дальние кочевья зовет тебя небесная птица — утренняя заря». Я вскакивала на ездового оленя и мчалась в горы. Эге-ге-ге!! Красная саранка, золотой корень, помогите девушке, скажите, где искать ей свою судьбу?
Огонь! Огненной стрелой ты скользнул от тучи к земле и красным тетеревом забился в ветках столетней лиственницы. Такой же огненной птицей забилось мое сердце, когда я впервые увидела Василия. Лесные жарки, горные маки — это искры, упавшие с горящего дерева, это радость влюбленной девушки. Они помогли мне найти свою судьбу. И здесь, в горах, я познала первую радость и боль любви.
Огонь! Я — женщина, хранительница очага. Огонь! Много добрых песен спела я тебе долгими зимними вечерами. Ты согревал мое жилище, ты отгонял ночь, а вместе с ней и недобрые думы. У меня родился сын. И первое, что он увидел на земле — огонь, который горел в моем чуме.
Далеко за горами, в той стороне, где злые духи на ночь гасят солнце, появился черный зверь. Я слышу, как стонет земля, как плачут дети. Я мать, и в каждой капле пролитой крови — моя кровь. Вот почему так больно моему сердцу, Похоронки — кровавый листопад войны. Они выбелили головы вдов и матерей. Но они не убили надежду. Надежда — белая птица земли. Ты, Огонь, горишь в небесной выси звездами, ты приходишь на землю северным сиянием, ты начинаешь день зарей. И тебя не убить.
Вася, когда ты уходил на фронт, тебе дали в руки винтовку. Она заряжена Огнем гнева матерей и жен. В этот грозный час над тобой взвилось Красное знамя — это Огонь любви к Родине. И ты его никогда не уронишь. Ты остановишь врага. Отцовской рукой вытрешь слезы детей. В первый день войны, в первом солдатском выстреле уже вспыхнул Огонь Победы.
Солдаты, вас ждут дома. Многие из вас погибли. Но вы вернетесь в горы, вернетесь птицами, весенними грозами, вернетесь девичьим смехом…»
Ятока опустила в костер ветку пихты. Пламя, шурша в потрескивая, поднялось над плитой, обдало горячим дыханием ее руки, лицо и стало медленно угасать.
Ночь набирала силу.
Матвей Кузьмич подъехал к устью речки Огневки и свернул к сенокосчикам. День был жаркий. По небу бродили одинокие тучки. Над горами нет-нет да и сверкнет бледная молния, пройдет минута — другая, и вполсилы, нехотя громыхнет гром. Тайга замрет в ожидании дождя, а он, точно балуясь, сыпанет узкой полоской над рекой, буйно прошумит и тотчас перестанет.
Парни в это время сметали последний зарод. Димка поставил к нему вилы, стряхнул с себя сенную труху.
— Обедать пора. А потом все переключаемся на косьбу.
Случайно он глянул на тропу и замер.
— Ты кого там увидел? — спросил Андрейка.
— Кажись, Кузьмич пожаловал. Его лошаденка.
Из-за колка на своей низкорослой косматой лошаденке выехал Матвей Кузьмич. Он был в пиджаке, кепке, кирзовых сапогах, из-за спины виднелся ствол ружья.
— Верно, Кузьмич, — подтвердил Вадим.
Парни вышли на скошенный луг. Матвей Кузьмич подъехал к ним, спешился.
— Молодцы. Во как за зиму вымахали, вас хоть сейчас в гвардию бери.
Матвей Кузьмич шагнул к Димке. Они обнялись.
— Да потише ты, медведь косолапый. Все кости переломаешь старику, — басил Матвей Кузьмич.
Потом он обнял Вадима и Андрейку, отвернулся, прокашлялся в кулак.
— Как там Семеновна поживает, Ятока?
— Да ничего.
— А Серафим дома?
— Дома, — кивнул Вадим.
Они все четверо зашагали к табору.
— Как рука у тебя, Кузьмич? — спросил Димка.
Матвей Кузьмич поднял руку с тонкими усохшими пальцами..
— Худовато, мужики. Сохнет. Однако жить можно.
Заметно постарел Матвей Кузьмич. Осунулось лицо, резко обозначились скулы. Глубже запали глаза. А в них тоска, она не проходила и когда он улыбался.
— Кузьмич! Говорят, ты в райком партии работать перешел? — спросил Вадим.
— Рука подвела, Вот и направили работать в райком партии инструктором. A участковым назначили мужика помоложе.
— Проезжал тут он раз, да мы в тайге были, не видели его, — сказал Андрейка.
— А как вы живете? Что в селе нового?
— Что сейчас ждать нового? — Димка нахмурился. — Весной погиб учитель Урукон, муж Хаикты.
— Это молоденькая черноглазая учительница? — уточнил Матвей Кузьмич.
— Во-во. Ее муж. Снайпер был хороший. Около сотни гитлеровцев уничтожил. Погиб случайно. Вышел вечером из землянки. Шальная пуля прилетела… И нет человека.
— Надо же, — вздохнул Матвей Кузьмич.
Пообедали. Кузьмич с Димкой спустились к речке, присели на берегу, закурили из одного кисета.
— Ты что-то редко мне пишешь, Васильевич?
— Все в тайге да в тайге. Дома бываю как в гостях, Как ваши сыновья воюют?
— Нет у меня больше сыновей, Васильевич. Осенью погиб на Кавказе Григорий. Зимой на Дону — Даниил.
Матвей Кузьмич положил руку на плечо Димке.
— Хоть ты меня не забывай. Получу от тебя письмо — на душе легче. Один ты у меня остался. Вместо сына. Для тебя, может, это чудно, непонятно. Так ты уж извини.