Дед Корней встал и подошел к столу. Рисуют бабы буквы, пыхтят. Ладно у них получается. Тетя Глаша по складам чтение ведет, тянет, будто запеть силится.
— Сережа, — тетя Глаша покосилась на старика, — а дед Корней подглядывает.
Бабы засмеялись. Дед Корней смущенно хмыкнул, сунул трубку в карман и потрусил к печке. Зло кипело в его душе. Не чертово ли племя эти бабы, ругался про себя дед. Наградил их бог языком хуже колючки. Врут люди, что из ребра Адамова произвел баб на свет всевышний. Не могло такого наказания получиться. Разве то ребро болящее было, а потому крен на язык дало. Опять же страдания от их языка нам, мужикам, принимать приходится. Выходит, промашку дал бог. Против себя зло учинил. Поди, с похмелья эти дела проделывал. У меня с похмелья, особо когда бражки лишку хвачу, тоже помутнение бывает. Один раз на охоту пошел, залаяли собаки сохатого, хвать, а ружья-то нету. Вдругорядь поплыл рыбачить, а сети дома забыл.
Отыскав причину ошибки бога, дед успокоился и снова стал писать. Но тут бабы учуяли запах паленины.
— Что-то горит, бабоньки, — встревожилась Татьяна Даниловна.
И дед Корней учуял паленину. Все забегали по избе. Грешили на девочек: нечаянно уронили уголек от лучины, вот что-то и загорело. Обшарили всю избу, но огня не нашли.
— Может, потолок у трубы загорелся?
Дед Корней вышел в сени, по лестнице на вышку забрался. Осмотрел потолок возле трубы, крышу. Нет огня. Вернулся в избу, ломает голову, что могло загореть.
Пожар обнаружила тетя Глаша. Ткнула Татьяну Даниловну в бок и показала на деда Корнея. А у него из кармана волнами выплывал дым. Бабы замерли. Дед Корней крутил головой. Вот он дрыгнул ногой, будто лягнул кого-то, потом еще. Тетя Глаша хихикнула в кулак. Дед Корней опять дрыгнул ногой и, скособочась, заплясал. Сунул руку в карман, выдернул, тряхнул ею, опять сунул, выхватил трубку и запустил под порог.
— Будь ты неладна, — ругался он, вывернул карман и стал давить пальцами огонь.
Бабы хохотали:
— Дедушка, да ты так всю деревню спалишь.
Дед схватил шапку и — на улицу, подальше от этого бабьего племени. Пришел домой, даже чай пить не стал, залез на печку.
Разбудил его петух, он горланил на кути надрывно, с хрипотцой.
— Эко тебя разобрало, — проворчал дед, сел, свесил ноги с печки и закурил. В голову лезли немудрящие мысли. Ведь сон какой-то видел, и, на тебе, вылетел. Слез с печки, вскипятил самовар, сел чай пить. Встала и Домна Мироновна.
Утром закутанная в шаль пришла соседка — Прасковья Спиридоновна, жена старика Двухгривенного. От ее большого роста совсем низенькими стали дед Корней и Домна Мироновна. Поздоровалась, села на скамейку у порога. Дед Корней глянул на нее и начал деловито набивать трубку табаком.
— Беда будет, — развязывая большую пуховую шаль, с тревогой проговорила Прасковья Спиридоновна. — Курица всю ночь пела.
— А ты ей, голубушка, голову отруби, — посоветовала Домна Мироновна. — Да забрось за дворы. Беда-то пустырем и пробредет.
— Затем и пришла к Корнею Ивановичу. Пусть зарубит.
— Э-э-э, милая, самой надо. Иначе проку не будет. Только курицу изведешь.
— Да лешак с ней…
Горы… Им нет конца. С утра собирается пойти снег, но никак не осмелится. Стаи косачей и глухарей перелетают с хребта на хребет в поисках пищи. Снег давно уже завалил голубицу и чернику, приходится довольствоваться кедровой хвоей и почками берез.
Кердоля наметанным взглядом провожает птиц. Вот уже целую неделю он пробирается таежной глухоманью. Едет на сильном пятнистом олене, за ним тянется целая связка животных с вьюками, в которых упрятаны фляжки со спиртом.
У Кердоли лицо усталое, глаза полузакрыты, будто дремлет. Но вот он оживился, посмотрел вокруг. Где-то здесь должна быть стоянка Урукчи. Кердоля знает, во главе рода стоит шаманка Ятока, но она еще совсем девчонка. Держит в руках охотников Урукча. Пока примет человеческого жилья нет. Клонится голова Кердоли, покачивается в такт шагам оленя.
Сквозь хмарь пробивается солнце. Горы оживают, от снега льется поток белого холодного света. Но все это не трогает Кердолю: давно огрубело его сердце, тяжелым камнем на душе лежит обида, которую нанесли ему люди. И нет любви к людям в душе спиртоноса. Он ненавидит эти горы, своих соплеменников, бескорыстных и простодушных.
Глаза Кердоли шарят по горам, надеясь увидеть где-нибудь дымок, но вокруг только тайга. Невеселые думы копошатся в голове. Когда-то и он, Кердоля, любил этот край, поклонялся горам и рекам. Он мог часами бродить туманным утром и слушать, как поют птицы. Или, выследив сохатого, из-за укрытия любоваться, как резвятся телята. А как смешно обучает житейскому опыту своих "питомцев глухарка… Многое еще знает Кердоля, да только разучился радоваться всему этому. Потому-то и людям возле него всегда плохо.
Вспомнил Кердоля тот страшный день. Стояла весна. А в их чуме лежало два трупа — умерли отец с матерью. Что делать? Семнадцатилетний паренек сидел на пне и глотал слезы. К нему жались сестренка с братишкой. Кердоля посадил малышей на оленей и пошел к стойбищу: люди помогут ему в горе.
Но у стойбища его встретили охотники и прогнали: они боялись, что парень принесет с собой смерть. И Кердоля покочевал вторы.
Это была страшная дорога. Следом за ним увязалась смерть. Вначале умер брат, потом сестренка. Голодный и оборванный, прикочевал он в другой род, но и здесь его не приняли. Дали оленя, снабдили мясом и отправили подальше от стоянки. И опять, как зверь, бродил по тайге Кердоля. Оленя съел, питался ягодой и кореньями, а тут подкрались морозы. И околел бы парень где-нибудь под, корягой, да случайно повстречал купца. Нанялся Кердоля ему в проводники. Так очутился в городе, среди чужих, без денег и куска хлеба.
Приютил его у себя дворник. Кердоля помогал ему. Так и прожил зиму. А весной со старателями ушел на прииск. Но и здесь не было радости. Работал наравне со, всеми, но должен был еще и каждому прислуживать. Били его кому не лень. Били за то, что не везде поспевал, били за то, что попадал под тяжелую руку, били за то, что не было у него ни роду ни племени, били за то, что не на ком было сорвать злость, били за свою каторжную старательскую жизнь.
Не вынес всего этого Кердоля и сбежал в Карск. Вот тогда-то он и встретил молодого купца Крохалева.
С тех пор не раз хаживал Кердоля с винтовкой и ножом по большим дорогам, носил спирт на прииск, торговал им втихаря, за что потом сидел в тюрьме. Теперь бы новой жизнью зажить, да жалко расставаться с разбойничьими дорогами. К тому же и работать Кердоля давно отвык, попробуй прокормить себя охотой. Да и к чему? На ведре спирта можно в десять раз больше заработать.
Набросило дымок. Олени заволновались. Кердоля на всякий случай проверил ружье, нож. Кто знает, что его ждет. Оставил оленей, прокрался косогором к ручью. У берега сосновый борок. Среди него десятка полтора чумов. Чум Урукчи с краю, его Кердоля сразу узнал: чум большой, обтянут оленьими шкурами. Постоял он с минуту, загнал в ствол патрон и пошел на стойбище. Залаяли собаки. Вышел заспанный Урукча, щупленький, хилая бороденка пучком — старик не старик.
— Кердоля, здравствуй. Давно поджидаю тебя.
— Здравствуй, Урукча. Русских нет?
— Далеко. Зачем пойдут сюда. Проходи в чум. С дороги чай пить надо.
— Оленей приведу, чум поставлю. Потом чай пить будем.
— Или некому у нас за гостем поухаживать?
В просторном чуме было тепло. Кердоля разделся и сел на пегую оленью шкуру. Перед ним на маленький столик черноглазая жена Урукчи Нариман поставила чашку с горячим чаем. Кердоля отпил глоток и блаженно провел рукой по груди.
— Купец Крохалев тебе кланяется.
— Спасибо. Как дела идут у него?
— Не жалуется. На твою помощь надеется.
— Что делать мне?
— Совсем немного. Забрать соболей у охотников надо.
— Спирт привез?
— Хватит.
— Будут соболи.